Натан Эйдельман – Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань веков (страница 101)
Сыновья почти все разъехались, переженились. Среди восьми внуков тоже встречаются семейные люди. Двенадцать лет, как уж нет в живых мужа.
Не ко всему можно привыкнуть в этом новом, торопящемся мире, даже с ее головой и сердцем. Эти «новые музыканты» Чайковский, Римский-Корсаков, она жалуется, «как-то странны и непонятны…». Зато Моцарт, Бетховен напоминает незабвенные годы: Герцена, Бакунина, Рейхеля…
Я перелистываю страницы писем; в каждом — примерно месяц ее жизни — и чувствую, как трудно проходят недели и годы для этой очень старой женщины.
«…Я тебе еще не сказала, что на старости лет в аутомобиль попала, к которому не питала ни малейшей симпатии. Не скажу, чтоб ощущение было приятным, и трясет порядочно. Теперь аутомобиль можно иметь, как извощика, а вот в недавнем времени и летать можно будет. Очень мне страшным кажется, что все эти приобретения движимости мечтают употреблять для военных целей, как будто для человеческого духа только и работы, чтобы достигать, как можно лучшим способом делать нападения. Мне кажется, что это извращение духовного направления…
А то, в самом деле, какие ошеломляющие изобретения, ну что бы ты сказала, если бы я вдруг прилетела к тебе в воздушном шаре? Но об этом нашему брату и мечтать нельзя; все идет к тому, чтобы богачам удача и спорт доставались, а нам только рты разевать от удивления, потому что не удивляться нельзя…»
К этой же мысли возвращается через месяц и Мария Евгеньевна Корш, критикуя попутно «нынешнюю молодежь».
Но Мария Каспаровна и старше и мудрее…
«…Главная беда в настоящем — это жизнь внешности, любовь к деньгам, наживе и непроходимая роскошь… Но это одна сторона, а другая — те необыкновенные усилия техники, которые с такой быстротой идут вперед, что нельзя не удивляться, и надо признать, что жизнь идет вперед и что ее сопровождает много такого, чего мы ни признать, ни понять не можем, и надо для этого время, чтобы или отвергнуть, или выработаться…
Ты мне уже писала, что в России много молодых людей живут в свободном соединении…
Впрочем, подобные вещи всегда бывали и, вероятно, никогда не исчезнут, может быть, дальнейшее развитие найдет какую-нибудь для этого норму… Открыли же и полюс[97], к которому так долго стремились и гибли.
Вчера я получила из Петербурга письмо от одной русской дамы… Она пишет, что все молодые девушки, даже из высших кругов, учатся. Вот и дело света распространяется и, кажется, сорвет эту тину, эту паутину, в которых завязла наша русская земля; что за бессмыслица называть передовых людей инородцами и жидами? Ну их…»
«…Иногда на меня находит унынье, читая «Русские ведомости» и видя, какой плоский состав большинства Думы, как мелко плавают октябристы. Даже и плаваньем назвать нельзя этого — барахтаются в мелкой воде. Как ведут себя крайние правые, просто площадные ругательства!..
Очень интересно ты пишешь о Художественном театре, — это в самом деле должно быть прекрасно, и едва ли есть такие театры где-нибудь.
Русский преследованный дух находит себе выход в художестве.
Так бы хотелось о многом читанном поговорить с тобой, здесь же не с кем, никто не может иметь такой интерес к нашей родине, как я, и совсем другая жизнь и другая обстановка или другое содержание жизни.
Как бы щей твоих хотела — их у нас хоть и делают, но этих щей пожиже лей…»
Славная, умная старуха. Как жалко, что каждый перевернутый листок приближает меня к ее концу.
«…Читала я в «Русских ведомостях» о чтении в художественном кружке…
Один говорил, что Леонид Андреев ищет тайны жизни.
Тайна эта существует и до некоторой степени достижима до разгадки, но в наше время — время охоты за наслаждениями жизнию, за новыми впечатлениями — она более и более неузнаваема. Побольше вникать в правду, побольше ей самой жить, — я думаю, это дало бы существенное сознание, помогло бы не гоняться за призраками.
А как теперь живут?
Пожалуй, живут полнее в общем, но дает ли это удовлетворение, не знаю…»
«…Конечно, ты права, что Герцен был необыкновенно умный, с сильными направлениями — наметить настоящую цель, настоящую правду. Я очень счастлива, что его теперь в России так ценят и так высоко ставят… Знаешь ли, в одном из писем ко мне он говорит: «Вы последняя могиканка нашего круга». Он так страдал невольными отчуждениями от друзей. Я знаю, что я такого имени не заслуживаю, так как не могла быть равной в круге по недостаточности воспитания, но я инстинктивно поняла, что это были за люди; в моей горячей к нему привязанности и их оценке я не поступлюсь ни перед кем, и теперь память о них и сочувствие к Герцену, к которому я ближе стояла, живет в сердце и оживляет меня тем, что я от них наследовала мою старость…»
Все-таки Россия далеко, и даже язык несколько переменился. «Что значит
Ее мучит мысль о том, что она устарела, отстала, и — одновременно — ощущение, что в чем-то весьма важном как будто и не устарела и не отстала.
А меж тем XX век набирает скорость.
«…С авиатиками много несчастных случаев, то и дело летят вниз и убиваются… Нельзя не удивляться, сколько людей жертвуют жизнью, чтоб достичь возможности покорить себе воздух, и сколько успехов уже достигнуто, но нельзя не признать, что у прогресса страшный желудок».
Скончался наш великий писатель и наш великий боец за все человеческое[98]. Это наш общий траур… и я не могу и за тридевять земель не приобщиться к нему. И здесь в газетах были частые известия, а сегодня очень прочувственные слова… Мир славному труженику и вечная память в буквальном смысле слова…»
Вчера прислал мне мой знакомый «Русские ведомости», которые ему прислали из Москвы. Какая великая скорбь идет на нашей земле, какой подъем всех сердец и какой свет во мраке… Пиши мне все, что переживаешь в это знаменательное время, у меня никого нет вблизи, кому это так к сердцу лежит, и я только мысленно несусь в родные стороны…»
«…Силы истощаются, и я не думаю, что еще долго проживу. Сегодня видела так живо во сне А. И. Г., еще довольно молодым, он много говорил, и я все старалась поближе быть к нему, чтоб все слышать, но ничего не удержала, когда проснулась…
Я мучаю тебя своими глупыми настроениями, видно, что человек под старость, как моя, теряет масштаб. Особенно когда не спится ночью, ползет всякая дрянь в голову. Если подумаешь, сколько переживают другие и сколько надо переносить, то не вправе требовать для себя больше…»
«Начальнику штаба Вольного русского слова» довелось видеть начало, расцвет и угасание Вольной русской типографии. Были сотни и тысячи «Колоколов», где «спрессовывались» письма, рассказы, слухи из России.
Была злобная кличка Герцена в «верхах» — «Лондонский король» («кто у нас царь — Александр Романов или Александр Герцен?»).
Затем 1862-й, 1863-й, 1864-й. Расправы в России, в Польше. Резкий спад общественного движения.
В конце 1860-х годов в России затишье. Новый вихрь поднимется лет через восемь — десять. Совсем мало — в книжке по истории, и очень долго — в жизни.
Герцен из Лондона переезжает в Швейцарию, пробует одно, другое, третье, чтоб оживить, согреть дело. Житейские невзгоды заставляют и Рейхелей снова пуститься в путь, на этот раз из Германии в Швейцарию. В 1867 году Герцен и Рейхели встречаются в Берне. За пятнадцать лет они обменялись сотнями писем, но не виделись ни разу (лишь Адольф Рейхель привозил из Парижа детей Герцена).
Снова, как и в 1852-м, в жизни Герцена черные месяцы:
«Колокол» в 1867-м прекращается.
Разрыв с большинством старых москвичей — на этот раз полный и окончательный.
Новая семья не приносит счастья.
Двое малышей от второго брака умирают в один день.
Тяжелая личная драма, душевная болезнь старшей, любимой дочери Таты.
Первый черный год, 1852-й, был болезнью сильной, но не смертельной, выработавшей иммунитет, сопротивление. С того года начался подъем — типография, «Былое и думы».
Новые испытания в принципе могли бы перерасти в новый апогей: впереди была Парижская коммуна, новый общественный подъем в России. К тому же Герцен до последнего дня все повторяет:
Но сколько же может вынести один человек?