Натан Эйдельман – Секретная династия (страница 42)
Если иметь все это в виду, можно понять, что Пушкин в своих «Замечаниях о бунте» делал серьезную заявку на занятия секретным XVIII веком и кое-чего добился: царь ведь не потребовал от него «выдачи» Записок Екатерины и только после смерти поэта, ознакомившись с описью бумаг, распорядился насчет мемуаров своей бабки — «ко мне» — и тогда же принял меры к изъятию их у других лиц.
Впрочем, не упоминание ли о Записках вызвало карандашную помету на полях около 6-го замечания?
В одном этом отрывке (отчеркнутом карандашом читателя), как бы между прочим, высказано несколько важных пушкинских мыслей. Прежде всего о соотношении жестокости и храбрости, что в те времена естественно вызывало точные ассоциации: Аракчеев, военные поселения, трусливая жестокость в обращении с крепостными и солдатами. Вскользь замечено: «Ныне общее мнение если и существует, то уж гораздо равнодушнее, нежели как бывало в старину». Этой фразы не было в черновике — она, очевидно, внесена уже в последний момент, при окончательной переписке «Замечаний». Получалось, что за 60 лет «общее мнение» выродилось, захирело и в 1830-х годах с трудом обнаруживалось («если и существует...»).
Понятно, «общее мнение» — это прежде всего «дворянское мнение», но и дворянская честь вырождается (временщики, бюрократия...). Перед тем Пушкин занес в свой дневник несколько примеров шаткости, безнравственности современного ему «благородного сословия»: забаллотирование порядочного человека Н. М. Смирнова в Английском клубе, избрание двух неблагопристойных особ в «представительницы петербургского дворянства», история с пойманным в воровстве гвардейским офицером Бринкеном... Для Пушкина, разумеется, дело не в частностях. Он иронически наблюдает за переживаниями Николая I и великого князя Михаила по поводу вырождения гвардии. Великий князь видит «упадок духа» гвардейских офицеров в том, что они во время дежурства посмели ужинать «в шлафроке», «без шарфа». Пушкин комментирует в дневнике насчет гвардии: «Но какими средствами думает он [Михаил] возвысить ее дух? При Екатерине караульный офицер ехал за своим взводом в возке и в лисьей шубе. В начале царствования А[лександра] офицеры были своевольны, заносчивы, неисправны, — а гвардия была в своем цветущем состоянии» (
Ясно, что дело не в шарфах и шлафроках, а в свободе, «общем мнении», которые были приговорены после 14 декабря 1825 года вместе со своевольными гвардейцами — луниными, муравьевыми, якушкиными... «Или хочет он, — записывает Пушкин о царе, — сделать опять из гвардии то, что была она прежде? Поздно!» (
Снова, как и в «нащокинском» замечании, здесь подразумевается:
Два года спустя в последнем письме к Чаадаеву (19 октября 1836 г.) Пушкин разбирал его «Философическое письмо» и, во многом не разделяя столь пессимистического взгляда на Россию, безусловно согласился только с одним: «Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние» (
Самое большое из всех замечаний, впрочем, не замеченное карандашом (царским?), — настойчивое, как и в предыдущих строках, напоминание о пользе для государства своеобычных, независимых деятелей — нащокиных, бибиковых: для пушкинского времени это люди вроде обиженного и отставленного Ермолова и других подозрительных, «не по ранжиру», лиц, преследуемых «подлой дерзостью временщиков».
В черновике Бибиков был еще современнее: «Свобода его мыслей и всегдашняя оппозиция были известны». Пушкин долго подыскивал здесь точные слова. Появляются и зачеркиваются: «свобода его мыслей и всегдашняя оппозиция были удивительны»; «также ему вредили...». Ниже начата и отброшена фраза: «Бибиков был во всегдашней оппозиции». Однако все это не попало в беловой автограф: слишком уж «известны» и «удивительны» царю пушкинская «свобода мыслей и всегдашняя оппозиция»...
Итак, замечание о Бибикове, как видно, относилось не столько к «Истории Пугачева», сколько к положению дел, выбору людей 60 лет спустя. Напомним, что характеру Бибикова уделено немало места в основном тексте книги, но в «Замечаниях...» нарочито кое-что повторено. «...Бибиков был брюзглив и смел в своих суждениях, — писал, между прочим, Пушкин. — Но Екатерина умела властвовать над своими предубеждениями. Она подошла к нему на придворном бале, с прежней ласковой улыбкою, и, милостиво с ним разговаривая, объявила ему новое его назначение. Бибиков отвечал, что он посвятил себя на службу отечеству, и тут же привел слова простонародной песни, применив их к своему положению:
В 8-м замечании, уж в который раз, Пушкин заявляет и о своих огромных познаниях в самых недоступных, казалось бы, областях секретной истории: тайные переговоры в Холмогорах, влюбленность Бибикова в принцессу Екатерину, столкновение между Екатериной II и Павлом... Сообщая царю эти подробности о его предках, полученные, очевидно, из «разговоров» (Дмитриев, Загряжская, Крылов), Пушкин, понятно (не без основания), предполагает, что Николаю многое из этого неизвестно. Между тем любой вопрос императора об одном из секретных сюжетов, просьба об уточнении могут открыть поэту-историку новые дороги в архивы. Не этим ли отчасти объясняется определенное сочувствие к Павлу (особенно в качестве наследника престола), хорошо заметное как в «бибиковском», так и в других замечаниях? Павел не знает, где его отец, преследуем и подозреваем матерью, раздражен и ожесточен подлостью временщиков, благородно обходится с генералом Нащокиным...
Пушкин много в ту пору размышлял и говорил о Павле I, «романтическом нашем императоре» (см. дневниковую запись от 2 июня 1834 г.
В то же время Пушкину известен интерес Николая I к царствованию отца, которого сын склонен идеализировать в противовес бабке, Екатерине II, вызывавшей у Николая неприязнь. «Судьба отца отменно занимала [Николая I] во всю его жизнь», — свидетельствовал многознающий П. И. Бартенев[316].
После восьмого замечания в черновике шла прелестная миниатюра о бригадире Корфе (оплошавшем в битвах с Пугачевым), не включенная, однако, в перебеленный текст и оттого до сей поры очень мало известная (очевидно, Пушкин счел следующие строки слишком незначительными для «беседы с царем»): «Ив. Ив. Дмитриев описывал мне Корфа как человека очень простого, а жену его как маленькую и старенькую дуру; муж и жена открывали всегда губернаторские балы менаветом a’la reine. Он в старом мундире Петра I, она в венгерском платье и в шляпе с перьями» (
Следующее, 9-е замечание, кроме интереса чисто фактического (из опубликованных тогда лишь частично «Записок Храповицкого»), вероятно, ассоциировалось с ситуацией 1830—1831 годов: опасения, что Франция и другие европейские страны поддержат восставшую Польшу, воспользуются внутренними российскими неурядицами.