Натан Эйдельман – Из потаенной истории России XVIII–XIX веков (страница 54)
Трудно определить, чья инициатива была тут сильнее: Александра или Чарторыйского? Хотя последний в записках, составленных много лет спустя, принижает свою роль и даже пытается трактовать то, что тогда происходило, с некоторой иронией бывалого человека, вспоминающего «грехи молодости», тем не менее для 1796–1797 гг. эти потаенные разговоры были немалой крамолой. Инициатива была обоюдной, но кн. Адам, как видно, явился силой организующей. Каковы же были замыслы, к которым хотел приобщить своих друзей наследник? В цитированном выше письме Лагарпу они изложены так: «Вам уже давно известны мои мысли, клонившиеся к тому, чтобы покинуть свою родину. В настоящее время я не предвижу ни малейшей возможности к приведению их в исполнение, а затем и несчастное положение моего отечества заставляет меня придать своим мыслям иное направление. Мне думалось, что если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкою в руках каких-либо безумцев» (с. 163).
15 марта — 3 мая 1797 г.: коронационные торжества в Москве. Здесь на глазах Александра произошел «малый переворот» — смена при царе клана Куракиных кланом Лопухиных, обострение того фаворитизма, о котором говорилось в письме к Лагарпу. Не одобрял наследник и умаления прав своей матери, и массовой раздачи государственных крестьян при коронации, и откровенной демонстрации прав императора как главы церкви (когда 29 апреля Павел командовал парадом в далматике[131] и короне), и особенно ограничение Жалованной грамоты дворянства (13 апреля была подтверждена возможность телесных наказаний дворян вместе с лишением сословных прав). Тогда же, вероятно, под прямым впечатлением деклараций и действий Павла во время коронации, наследник просит Чарторыйского составить манифест на случай возможного вступления его самого на престол. Кн. Адам утверждает, будто он долго отказывался, но Александр настаивал.
Чарторыйский вспоминает: «Чтобы его успокоить, я наскоро составил, как умел, проект прокламации. То был ряд рассуждений, в коих я говорил о неудобствах образа правления, существовавшего дотоле в России, и о всех выгодах другого, который Александр намеревался ей даровать, о благодеяниях свободы и справедливости, которыми ей предстояло пользоваться по устранении стеснений, препятствовавших ее благоденствию, и, наконец, о решимости его, по совершении сего высокого подвига, сложить с себя власть, дабы тот, кто будет признан наиболее ее достойным, мог упрочить и усовершенствовать начатое им великое дело. Мне незачем объяснять, в какой степени все эти прекрасные рассуждения, эти фразы, которые я старался, по мере возможности, связать одну с другою, были малопригодны в применении к действительности. Александр был в восторге от моего труда, который воспроизводил занимавшую его тогда фантазию, ибо, желая составить счастие своего отечества, как сам он понимал его в то время, он вместе с тем хотел сохранить за собою свободу отделаться от власти и от положения, коих опасался и которые ему не нравились, дабы поселиться спокойно в тихом уединении, где бы он мог издалека и на досуге наслаждаться содеянным им добром. Александр с великим удовольствием положил бумагу в карман и горячо благодарил меня за мою работу. Это успокоило его относительно будущего. Ему казалось, что, заперев эту бумагу в свое бюро, он лучше будет подготовлен к событиям, которые могли быть нежданно вызваны судьбою: странное и почти невероятное следствие иллюзий, мечтаний, коими утешает себя юность даже при обстановке, в которой опыт преждевременно охлаждает душу! Я не знаю, что сталось с этой бумагою» (с. 166–167).
Верность рассказа Чарторыйского подтверждается почти текстуальным совпадением его с письмом Александра Лагарпу от 27 сентября 1797 г.[132] Говоря о «даровании стране свободы», Александр замечает: «Это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законной властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей» (с. 163). Вот дань будущего царя боязни, переполнившей его при мысли о судьбе Людовика XVI, казненного французами.
Апрель 1797 г.: тайные совещания Александра с новыми «молодыми друзьями»: гр. Н. Н. Новосильцевым, гр. П. А. Строгановым и, конечно, Чарторыйским. Вероятно, московские празднества позволяли более безопасно уединяться под благовидным предлогом от глаз сыщиков. Чарторыйский помнит, что на московских свиданиях Новосильцов прочитал какую-то записку, где «изложил общий взгляд на предмет, не касаясь основательной разработки частностей, относящихся к различным отраслям государственного управления. Эту дополнительную работу предстояло еще исполнить, но она никогда не была сделана. Великий князь выслушал, однако, внимательно и с удовольствием чтение сжатого очерка обязанностей главы государства и предстоящих ему трудов. Он заключался в удачно составленном обзоре и общих выводах, могущих служить основанием счастья народов, с присовокуплением плана главнейших мероприятий. Автор ввел в свой труд красноречивые обращения к великодушному и патриотическому сердцу августейшего слушателя. Новосильцов умел изящно излагать свои мысли на русском языке; стиль его отличался ясностью и, как мне казалось, звучностью. Великий князь осыпал его похвалами и заявил ему и графу Павлу Александровичу [Строганову], что он усваивает себе начала, высказанные в записке, которые совпадают с его собственными взглядами. Он убеждал Новосильцова закончить начатый труд и затем передать ему, дабы он имел возможность обдумать его содержание и впоследствии применить теорию на практике» (с. 170).
Как видно, Новосильцов прочитал нечто вроде программного введения к будущей конституции. Чарторыйский не помнит или не хочет говорить о деталях, тем более что в этом месте своего повествования он сетует на усиление русской, патриотической точки зрения в их кружке с приходом Строганова и Новосильцова. Вопрос о польской независимости, первостепенно важный для кн. Адама, теперь отодвигается на второй план. Письмо же Лагарпу, как и прежде, прекрасно конкретизирует рассказ Чарторыйского и позволяет узнать, что было в записке Новосильцова и о чем толковала «четверка»: «Мы намереваемся в течение настоящего царствования поручить перевести на русский язык столько полезных книг, как это только окажется возможным, но выходить в печати будут только те из них, печатание которых окажется возможным, а остальные мы прибережем для будущего; таким образом, по мере возможности положим начало распространению знания и просвещению умов. Но когда придет и мой черед, тогда нужно будет стараться, само собою разумеется, постепенно образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое, составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы, и я, если Провидение благословит нашу работу, удалился бы в какой-нибудь уголок и жил бы там, счастливый и довольный, видя процветание своего отечества и наслаждаясь им» (с. 164).
Известно, впрочем, что Новосильцов и Строганов постоянно боролись с «эгоистической склонностью» Александра к уходу в частную жизнь после «дарования свобод». Чарторыйский же, видимо, обсуждал эту тему деликатно и льстил самолюбию цесаревича, уже не отличавшего своих истинных намерений от благородно-сентиментальной позы. Итак, вокруг Александра и при его участии оформлялась определенная политическая программа. Складывалась ситуация, в которой при всей ее умеренности ясно видна конспиративная сторона: во-первых, само ожидание перемены власти, подготовка к следующему царствованию были в том контексте потенциальным элементом заговора; во-вторых, мысль о переводе «полезных книг», из которых часть, и может быть большая, не дойдет до печати, объективно относится уже к тайной рукописной пропаганде, пусть среди узкого круга, но подлежащего расширению, так как сама цель такого издания — «просвещение умов». Между прочим, интерес наследника и его окружения к «Санкт-Петербургскому журналу» И. И. Пнина и А. Ф. Бестужева (отца будущих декабристов), издававшемуся в 1798 г., легко находит место в системе тех просветительских планов, о которых только что говорилось[133]. В-третьих, идеи «четверки» отличаются от официально принятых: из французских событий не делаются те выводы, к которым пришел царь: наследник ратует не за резкое, павловское, усиление централизации, а скорее за умеренный вариант французских перемен (без упоминаний о том обстоятельстве, о котором Александр начнет затем постоянно размышлять: о страхе, что события, как и во Франции, перехлестнут умеренно-конституционный барьер и поведут дальше).
Если молодой Павел, как известно, связывал свое будущее с конституционными гарантиями (проекты бр. Паниных — Д. И. Фонвизина), то события 1789–1794 гг. во Франции отбили у него охоту к поискам подобных реформ. Александр же, не сходясь с отцом, не соглашался полностью и с «бабушкиным отвращением» к французской конституции. Еще в 1792 г. он весьма сочувственно интересуется французской «Декларацией прав» и другими революционными документами[134], а весной 1796 г., «осуждая ужасные крайности революции», — Французской республикой, то есть режимом Директории: умеренно-либеральные политические формы представлялись Александру и его друзьям надежной гарантией против «крайностей».