Натан Эйдельман – «Быть может за хребтом Кавказа» (страница 43)
Исследователи не раз писали о «во многих отношениях загадочном стихотворении» [Благой, т. I, с. 522], удивлялись «странной потребности рассказать русской публике» о ряде событий турецкой истории. В свое время делались попытки сопоставить взгляд Пушкина на бунт янычар с борьбой Петра против стрельцов и оппозиционного боярства [Благой, т. II, с. 195]; в одном из недавних исследований справедливо подчеркивается особая объективность Пушкина при изображении им турецкой действительности, на которую поэт смотрит не только глазами европейца, но также «изнутри» (см. [Белкин III, с. 123–124]). Сравнительный анализ показал, что стихотворение Пушкина основано на обширных познаниях поэта, его основательном знакомстве с многообразными материалами, публиковавшимися в русской и заграничной печати о турецких событиях 1826 г. [там же, с. 124–129]. Поражает, между прочим, проникновение Пушкина в тонкие фактические, идеологические подробности сложной ситуации, создавшейся в Турции: достаточно сопоставить строки Пушкина с позднейшим авторитетным трудом немецкого исследователя, чтобы убедиться, что речь идет о реальных последствиях подавления мятежных янычар в Стамбуле: «Из провинции пришли известия, что уничтожение тамошних янычарских орд [полков] совершилось почти без сопротивления. Только в Эрзеруме и Алеппо нужно было прибегнуть к некоторым казням. Головы осужденных сопровождали эти увещания, чтобы быть выставленными перед сералем для позора» [Д. Розен, с. 20].
Пушкин в стихах верно передает сочувствие турецкого народа к старине, уничтожаемой в 1826 г., смешанное с невероятным страхом. «Неумолимая строгость так застращала народ, — пишет Розен, — что бесспорно сильно распространенное предпочтение старых порядков не отваживалось более обнаруживаться явно. […] Сверх того, от неудовольствия старой янычарской партии, сильной еще в провинциальных городах, во всей земле господствовало какое-то уныние, выгодное для русских, но вредное для турок» [там же, с. 22, 81].
Перечисляя арзрумские добродетели, Пушкин сначала написал (но потом зачеркнул) четверостишие, начинавшееся словами: «В нас ум владеет плотью дикой…» Изображение казней в черновой рукописи еще более отталкивающее — в Стамбул со всех сторон везли «мешки ушей»…
Уже не раз говорилось, что нелепо искать в каждом полете пушкинской поэтической фантазии некий скрытый смысл, прямо связанный с его биографией или с политической жизнью России. Стихи вряд ли были бы написаны, если б поэт за год до Болдина не видел Арзрум, Восток. Но, конечно, наивно заключать, что в стихах просто «путевые картинки» или запись услышанного… Мы вправе задуматься, почему именно противопоставление Стамбула Арзруму и подробности казни янычар привлекли внимание поэта. Некоторые пушкинисты находят связь между «восточным стихотворением» и только что написанной «Моей родословной». Честные, храбрые, дряхлеющие роды оттеснены «новой знатью» — порочными временщиками; мятежи кончаются худо (сравнение соперничества Стамбула с Арзрумом и Москвы с Казанью нарочито неточное: не с Казанью, а с Петербургом!).
Разумеется, бунт янычар против своего самодержавия совсем не то, что бунт на Сенатской площади, но с виду события действительно похожие! Часть армии пытается взять власть, затем поражение и тяжкие кары… Турецкий бунт произошел 15 июня 1826 г., в те дни, когда завершался процесс над российскими мятежниками. Пушкин по пути в Арзрум встречался с разжалованными и сосланными в армию декабристами; весьма вероятны разговоры о столь разных бунтах и столь похожих расправах.
Вторжение Запада в сложившийся уклад древнего народа — столь же важная проблема для России, сколь и для мусульманского Востока. Пушкин умеет взглянуть на Кавказ, Турцию и со стороны победителей, и глазами побежденных; сопоставляет разные формы исторической истины, изучает возможность или невозможность их соединения.
Подобный взгляд великого поэта-историка, отличающийся объективностью, высоким историзмом, в сущности, полемичен по отношению ко многим европейским путешественникам, политикам, мемуаристам, в частности к Ермолову.
Если сопоставить «Путешествие в Арзрум» с ермоловским «Журналом посольства в Персию», легко обнаруживаются многие сходные темы (например, иронические зарисовки гарема, восточного войска). И все же Ермолов постоянно глядит на Персию «со своей стороны»: в его суждениях прорывается то грозный колонизатор, то европейски просвещенный человек, не принимающий восточного уклада, то ненавистник деспотизма, смело порицающий в персидских порядках то, что отвергает и у себя дома; однако почти нигде нет попытки взглянуть «персидскими глазами», попытаться оценить ту цивилизацию изнутри, по ее давним, тысячелетним законам…
Куда ближе к пушкинскому взгляду представляется особое, ироничное воззрение Грибоедова, который (как уже упоминалось выше) признавался в конце 1825 г., что его занимает «борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением, действия конгревов; будем вешать и прощать и плюем на историю».
В последней фразе ясно высвечивается мысль, что историю, в частности «горную и лесную свободу», надо понять!
Вечный конфликт между неумолимой новизной и правом старины на существование, между естественным и привнесенным извне. Пушкин трактует великую историческую, философскую проблему как поэт, художник, публицист; Грибоедов, о многом рассуждая сходно, в то же время пытается решать древние вопросы и как политик, государственный деятель, «как Ермолов». Эпистолярные строки о «барабанном просвещении», по-видимому, имеют параллель с некоторыми мотивами трагедии «Грузинская ночь», где в патриархальный, сложившийся, но притом жестокий, страшный древний быт вторгается извне юный русский офицер, и последствия конфликта неясны, неведомы…
Сверх того, кроме художественных размышлений о Западе — Востоке Грибоедов вводит в «дискуссию» свой удивляющий, утопический проект Российской — Закавказской компании, пытается направить историю по своим начертаниям…
Снова и снова заметим, что проблема Востока была и русской проблемой XVIII–XIX вв.: Европа на Восток идет, в Россию уже пришла. Когда «Арзрум нагорный» осторожно, замаскированно сопоставляется с Москвой, самое время вспомнить, что Москва — «знак» Грибоедова, и диалог двух русских гениев уже касается и российского будущего…
В ту самую пору, когда Пушкин писал о соперничестве российских столиц (в «Медном всаднике» и многих других сочинениях), он в одной из работ (при жизни не доведенной до печати) прямо пишет об отмирании той Москвы, которую представлял Грибоедов, впрочем признавая появление новой, умной, талантливой московской молодежи: «„Горе от ума“ есть уже картина обветшалая, печальный анахронизм. Вы в Москве уже не найдете ни Фамусова, который
Хлестова — в могиле; Репетилов — в деревне. Бедная Москва?..» [П., т. XI, с. 241].
В сложном конгломерате ориентальных и российских судеб у Пушкина постоянно мерцает тема
Современный исследователь обратил внимание на то, что «Роман о Пеламе начат не ранее конца октября 1834 г. и оставлен не позднее апреля 1835 г. В апреле же Пушкин принимается за „Путешествие в Арзрум“, отказываясь от завершения „Пелама“, но сохраняет в новом произведении две темы — Грибоедова и декабристов» [Мещеряков II, с. 213].
Мы коснулись двух «грибоедовских мотивов», обдуманных Пушкиным между 1829-м и 1835-м: Восток и Запад, декабристы. Третий момент, возможно повлиявший на введение грибоедовского отрывка в «Путешествие», — осложнение пушкинского отношения к Ермолову.
Интерес к нему и в 1829 г. не был для поэта культом: многими исследователями замечено нарочитое сравнение Ермолова не со львом (что было бы, естественно, самым лестным), но с тигром, зверем по «культурной шкале» менее благородным (см. [Фейнберг, с. 378–379]).