18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Натан Эйдельман – «Быть может за хребтом Кавказа» (страница 38)

18

При всем при том ермоловская легенда не слабела (как надеялся Николай I), а, наоборот, набирала новую силу.

Легенда напоминала о хороших, ермоловской выучки, солдатах, побеждавших на Кавказе; не забывала огромной фигуры, учености, стиля, остроумия ныне опального полководца, его свободной натуры.

Старые и новые шуточки Алексея Петровича продолжали ходить по стране.

О любимых полководцах Николая I, Иване Паскевиче и Иване Дибиче, будет сказано: «На двух ваньках далеко не уедешь» («ванька» — обычное наименование плохонького извозчика).

Узнав об учреждении корпуса жандармов в голубых мундирах, Ермолов говорит: «Теперь у каждого или голубой мундир, или голубая подкладка, или хотя голубая заплатка».

Про Николая I однажды скажет между делом: «Ведь можно было когда-нибудь ошибиться, нет, он уж всегда как раз попадал на неспособного человека, когда призывал его на какое бы то ни было место».

Ермоловская легенда пополнялась десятилетиями. В 1830–1840-х годах мемуаристы продолжали находить ермоловские черты во многих офицерах, служивших на Кавказе, в тех, кто «три раза контужен и ни разу не сконфужен».

Вот характерная запись генерала Филипсона, наблюдавшего порядок, заведенный старым ермоловцем, генералом Вельяминовым: «Поражала самостоятельность и самоуважение ротных и батальонных командиров, разумная сметливость и незадерганность солдат в кавказских войсках. Дисциплина была строга и, конечно, отзывалась общей дикостью того времени» [РА, 1883, № 5, с. 196–197].

Почти через 30 лет после отставки Ермолова его друг и ученик H. Н. Муравьев (генерал Муравьев-Карский) пишет своему прежнему начальнику: «В углу двора обширного и нынешнего дворца, в коем сегодня ночую, стоит уединенная скромная землянка ваша, как укоризна нынешнему времени. […] В землянку вашу послал бы [генералов] учиться, но академия эта свыше их понятий. […] Здесь все покорны, и покорность эта не приводит их к изучению и исполнению своих обязанностей, а только к исполнению того, что прикажут» [ЦГИА, ф. 1101, оп. 1, № 596].

Репутация. Она не дает покоя Николаю I, и, чтобы скомпрометировать Ермолова, царь в 1830-х годах… повысит его (разумеется, формально): посадит в Государственный совет для ничегонеделания — лишь бы не привлекал внимания отставкой, опалой.

Еще через несколько лет, в 1847 г., официальному историку Н. Г. Устрялову будет в его книге «Историческое обозрение царствования Николая I» запрещено вспоминать о каких-либо заслугах Ермолова.

В рукописи Устрялова сначала было о кавказских войнах: «Но там был Ермолов, недоступный страху, он умел вселить мужество в каждого солдата, и русский штык остановил врага на первом шагу».

Эти слова Николай I зачеркнул и собственноручно вписал: «В таких обстоятельствах генерал Ермолов донес императору, что он не чувствует в себе силы начальствовать войсками в подобное время, и просил присылки доверенного лица».

Прочитав книгу, Ермолов 17 сентября 1847 г. отвечал письмом, возражая Устрялову, хотя, конечно, хорошо знал, кто является «соавтором» историка: «Вы изволили меня изобразить в чертах, совершенно не свойственных ни личному моему характеру, ни поприщу пройденному мною на службе… хотя, впрочем, должен я, не желая подозревать другой причины, предположить, что в изложении вы искали соблюсти добросовестность… Вам, милостивый государь, неизвестно, но я, знавши хорошо обстоятельства, войну с персиянами не мог встретить без основательной надежды на успех и чувствовать в себе недостаток способности, когда во многих из подчиненных мне находил их достаточными, чтобы поражать персиян.

Не оскорбленное самолюбие, но признательное доверие, которого я был удостоен покойным императором до конца его царствования, и уважение к памяти обо мне прежних моих сослуживцев вызвали меня заметить вам, милостивый государь, эту непозволительную ошибку» (письмо Ермолова см. [ИС, кн. 2, с. 155]; сводку материалов об этом эпизоде см. [ИС, кн. 3, с. 140–144]).

Письмо Ермолова Устрялову вскоре разошлось по России в сотнях списков. Посылая (8 января 1848 г.) копию Н. Н. Муравьеву, Ермолов сообщал: «Я распустил его в Петербурге во множестве. Было прочитано, и следствия можно угадывать. Министром Уваровым запрещено профессору Устрялову мне отвечать. Говорят, будто бы самим поправлено было сочинение. Не знаю, за что на меня сердятся, я никого не трогаю! Неужели запрещено возражать автору?» [ЦГВИА, ф. 169, оп. 1, № 1, л. 41].

У многих грамотных людей имелся также рукописный текст басни «Конь», которую долгое время приписывали И. А. Крылову (в настоящее время специалисты пришли к выводу об авторстве С. Маслова, хотя сам Ермолов не возражал, когда называли Крылова (см. [Ермолов Алдр., с. 125 и сл.]).

Читатели басни хорошо понимали, что за наездники («лихой» и «плохой») и что за конь представлены в стихах…[26]

Некоторые из приведенных примеров общественного отношения к Ермолову хронологически близки ко времени пушкинского посещения; другие, пусть и более поздние, обобщают давнюю социальную репутацию генерала.

Визит, нанесенный Пушкиным Ермолову по пути в армию Паскевича (более того, пришлось сделать крюк в 200 верст!), был поступком, по духу вольным, оппозиционным, близким к тому, что в январе 1825 г. сделал Пущин, навестивший друга-поэта в его «опальном доме». Ермолов ценил подобную смелость и сам много лет спустя одним из первых отправится обнять декабриста Михаила Фонвизина, любимого сослуживца, отбывшего в Сибири около 30 лет каторги и ссылки (поступок Ермолова был тем значительнее, что ведь Фонвизин вернулся раньше других декабристов, еще в царствование Николая I).

Пушкинская запись, посвященная Ермолову, позволяет высветить и некоторые другие любопытные обстоятельства:

«…увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностию. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что неестественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие» [П., т. VIII, с. 445].

К этим строкам мы имеем неплохой «комментарий» самого Ермолова и его друзей, описывающих примерно в то же время, что и Пушкин, ту же обстановку.

Поэт отыскал Ермолова в деревянном доме с мезонином (он существовал еще в конце XIX столетия; см. [Ермолов Алдр., с. 111]), доме, о котором генерал писал 27 сентября 1827 г. Р. И. Ховену: «Старик мой строит себе маленький домик близ церкви и жилища архиерея, с которым он дружен, и там намерен он окончить дни свои» [PC, 1876, № 10, с. 231].

Всего пять лет разделяют визит Пушкина и приезд П. X. Граббе, давнего сослуживца и первого адъютанта Ермолова (декабриста, члена Союза Благоденствия). До того Граббе не встречался со своим прежним командиром 19 лет, но постоянно следил за его успехами и неудачами: «На возвратном пути из Москвы заехал я к Алексею Петровичу в деревню. […] Все, что излетало из уст его, стекало с быстрого, резкого пера его, повторялось и списывалось во всех концах России. Никто в России в то время не обращал на себя такого общего и сильного внимания. Редкому из людей достался от неба в удел такой дар поражать, как массы, так и отдельного всякого, наружным видом и силою слова. Преданность, которую он нам внушал, была беспредельна». В 1834 г. Граббе в орловской деревне находит «старика белого как лунь, огромная голова, покрытая густою сединою, вросла в широкие плечи. Лицо здоровое, несколько огрубевшее, маленькие глаза, серые, блистали в глубоких впадинах, и огромная, навсегда утвердившаяся морщина спустилась с сильного чела над всем протяжением торчащих седых его бровей. Тип русского гениального старика; нечего бояться такой старости[27]. […] Кабинет без малейшего украшения, но большой стол, ничем не покрытый, и несколько стульев простого белого дерева, везде книги и карты, разбросанные в беспорядке; горшочки с клеем, картонная бумага и лопаточки; его любимое занятие — переплетать книги и наклеивать карты. Сам он был одет в синий кафтан толстого сукна, застегнутый на крючки» [Граббе, с. 17–19].

Разумеется, с давним другом Граббе Ермолов более откровенно толковал о своем вынужденном бездействии, нежели с Пушкиным; однако и с поэтом эти мотивы были затронуты: Пушкин, без сомнения, вызвал у Ермолова симпатию, доверие. Вскоре генерал напишет Денису Давыдову: «Был у меня Пушкин. Я, в первый раз видя его, и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я нашел в себе чувство, кроме невольного уважения. Ему также, я полагаю, необыкновенным показался простой прием, к каковым жизнь в столице его верно не приучила». Это ермоловское письмо, в подлиннике к нам не дошедшее, Денис Давыдов процитировал в своем письме к Вяземскому от 30 декабря 1829 г. [СН, XXII, с. 38–39]. В том же послании Давыдов еще раз цитирует Ермолова: «Хваля сочинения Пушкина, он говорит: „Вот это поэзия! Это не стихи нашего знакомца Грибоедова, от жевания которых скулы болят. К счастью моему, Пушкин, как кажется, не написал ни одного экзаметра — род стихов, который, может быть, и хорош, но в мой рот не умещается“» (Давыдов признается, что этому «очень смеялся, будучи сам противник экзаметров»).