Натан Эйдельман – «Быть может за хребтом Кавказа» (страница 15)
Позже заспорили: действительно ли Ермолов предупредил Грибоедова?
Предупредил, предупредил… Несколько мемуаристов согласно на том настаивают (см. [Гр. Восп., с. 115–125]); меж тем фельдъегерь Уклонский, несомненно, доложил в Петербурге, что Ермолов несколько часов не давал ему «приступить к делу», очевидно, предостерег арестуемого, и этот доклад будет расценен так же, как недавний отчет фельдъегеря Дмитриева о фразе «одолжил, нечего сказать…».
Можно, конечно, задаться вопросом: что нашли бы власти, если бы захватили все бумаги Грибоедова?[11] Как знать.
С большой долей вероятия Грибоедов сжег, например, письма Рылеева, Бестужева, Одоевского; надо учитывать, что в те дни в истерическом страхе хватали всех подозреваемых, а затем «сгоряча» осуждали довольно умеренных свободолюбцев. К тому же Грибоедов — «человек Ермолова», а генерал специально, с тем же фельдъегерем, который увозил арестованного, послал на имя начальника Главного штаба отменную характеристику: «Господин Грибоедов во время служения его в миссии нашей при персидском дворе и потом при мне как в нравственности своей, так и в правилах не был замечен развратным и имеет многие хорошие весьма качества» [Гр. Восп., с. 377]. Ермолов откровенен, смел, дерзок, хотя, может быть, уже допускает, что подобный документ способен ухудшить положение Грибоедова: новый царь Николай I генералу, «виноват, менее всех верит» и поэтому охотно перетолкует в определенном смысле любую улику против автора «Горя от ума». Точно так же, как очень старались и сумели осудить Лунина в немалой степени потому, что он был близок к великому князю Константину, царь же хотел ущемить самолюбие старшего брата…
23 января 1826 г. Грибоедова увозят знакомым путем с Кавказа на север. Никогда не ездил так скоро, как с фельдъегерем Уклонским, — 11 февраля уже на петербургской гауптвахте.
15 февраля арестованный пишет царю: «По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника мною любимого […] через три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных… Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но ежели продлится мое заточение, то, конечно, и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице… Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться с моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред Тайный Комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете» [Гр., т. III, с. 189].
Царю так свободно не пишут, это — в «ермоловском духе», и важные чиновники не решились доставить послание адресату. Действительно, матушка подозреваемого сравнивается с императрицей-матерью, верховная власть, оказывается, может творить «величайшую несправедливость», Ермолов, сам подозреваемый, назван «любимым начальником»…
Меж тем следователи ищут декабристский заговор на Кавказе, подозревают «проконсула» как раз в том, чего ожидал от него декабрист Цебриков («мог бы дать России конституцию, пойдя прямо на Петербург»). Хотя 25 февраля Следственная комиссия доложила, что им не о чем больше спрашивать Грибоедова, его не выпускают до 4 июня.
Меж тем генерал писал приятелю о поездке в Москву: «Чувствую, что для меня не менее как для самих дел по службе, было бы сие необходимо. Желал бы я, чтобы мне позволено было приехать, когда то смогу без упущения должности. Не беспокойся за меня, не верь нелепым слухам; верь одному, что за меня никогда не покраснеешь» [PC, 1872, № 11, с. 528].
Приехать Ермолову нельзя: 16 июля большая персидская армия внезапно перешла границу, рассчитывая на успех; ведь, по мнению Тегерана, вспыхнула борьба за власть между великими князьями (шах-заде) Николаем и Константином (см. [Фадеев, с. 202–208; Ибрагимбейли, с. 165–174]).
Вначале Аббас-Мирза добивается успеха, его войска углубляются в Грузию и Азербайджан. Быстро (слишком быстро!) распространяется слух, что Ермолов «проспал» вторжение, действует нерешительно; Паскевича как личного представителя Николая срочно отправляют в Тифлис.
Важные подробности этой интриги сам Паскевич поведал более чем через 20 лет нескольким доверенным лицам, в том числе историку А. П. Заблоцкому-Десятовскому, который и записал этот безусловно тенденциозный, но притом весьма любопытный рассказ; текст позже был использован Н. Ф. Дубровиным в его работах о кавказских войнах (см. [Дубровин, т. VI, с. 652–661, 705–706, 709]). Полная писарская копия документа, сохранившаяся в архиве Дубровина [ААН, ф. 100, оп. 1, № 347], озаглавлена: «Рассказ генерал-фельдмаршала князя Варшавского графа Паскевича-Эриванского (17 декабря 1847 г. при Туркуле, Реаде и Заблоцком)».
Воспоминания Паскевича при всем его стремлении представить себя и Николая I максимально выгодно, а Ермолова и Дибича невыгодно сообщают любопытные подробности о напряженной политической борьбе в первые месяцы николаевского правления. «В августе месяце 1826 г., — рассказывает Паскевич, — в Москве получаю вечером записку генерал-адъютанта барона Дибича, что государь император желает меня видеть завтрашний день, и что он, Дибич, просит, если мне угодно, быть предварительно у него. Не зная, о чем идет дело, отправляюсь к Дибичу, который говорит мне: „Государь император получил от главнокомандующего Кавказским корпусом генерала Ермолова донесение, что персияне вторглись в наши закавказские провинции, заняли Ленкорань и идут далее, имея до 60 000 войск регулярных и 60 000 иррегулярных и около 80 заряженных орудий, что у него нет достаточных сил противопоставить им и что он не ручается за сохранение края, если ему не пришлют в подкрепление двух пехотных и одной кавалерийской дивизии. Государь желает, чтобы Вы ехали на Кавказ командовать войсками, ибо сила персиян должна быть преувеличена. Его величество после такого донесения не верит Ермолову“. При этом Дибич присовокупил, что и покойный император Александр Павлович был недоволен и хотел отозвать его и назначить на его место Рудзевича, ибо поступки Ермолова самоуправны, и в то же время войска распущены, в дурном состоянии, дисциплина потеряна, воровство необыкновенное, люди за несколько лет не удовлетворены и во всем нуждаются, материальная часть в запущении и проч.; что, наконец, он действительно не может там оставаться. Я отвечал: „Как я поеду на Кавказ, когда Ермолов там? Что я буду делать и в чем могу помочь дурному положению дел, когда там нет сил? Да я же болен и не выдержу тамошнего климата, который мне известен“. Дибич на это мне сказал: „Государь этого желает и надеется, что Вы не откажетесь; впрочем, завтра Вы сами будете у государя“.
На другой день являюсь государю. Мы были вдвоем. „Я знаю, — говорит мне Его величество, — что ты не хочешь ехать на Кавказ, — мне Дибич все рассказал. Но я тебя прошу, сделай для меня это“.
Когда я повторил перед Его величеством те же причины, о которых сказал Дибичу, и добавил к тому, что я буду в подчинении у Ермолова, а потому никакого распоряжения сделать и отвечать за исполнение не могу, тогда государь начал так говорить: „Неужели я так несчастлив, что, когда только коронуюсь, и персияне — чего никогда не бывало — берут уже у меня провинции? Неужели Россия не имеет уже людей, могущих сохранить ее достоинство? Брат Александр Павлович любил тебя и говорил о тебе, тень его между нами; именем его прошу тебя, поезжай для России, видишь ли ты — около меня 40 генералов, и назови мне хоть одного, которому я мог бы доверить такое важное поручение, на кого бы я мог вполне положиться. Ты говоришь о затруднениях от Ермолова: я ему посылаю указы, чтобы он ничего без совещания с тобою не предпринимал, никаких распоряжений военных и по гражданской части не делал, а тебе даю особый указ о смене его в случае умышленного противодействия или неисполнения моих указов о совместном с тобою действии“. Указ этот Его величество тут же собственноручно написал и мне отдал, так что и Дибич о нем не знал. Таким убеждениям государя не мог я противиться и принял предложение.
Дибич, как казалось, радовался, что Ермолову показано недоверие, и при этом случае еще много говорил мне о его действиях, разумеется дурных.