Наталья Веселова – Солнце над родным пепелищем (страница 2)
(Матч закончился настолько печально, что вовсе не хочется увековечивать стыдный счет, и так это меня отчего-то расстроило, что почти до семи часов утра я тоскливо занималась ничем: разгружала посудомоечную машину, давно тоскливо пропищавшую, посмотрела пол взрослого и пол детского ностальгического фильма и, наконец, поняла, что могу на целые страшные сутки утратить уважение к себе самой, если немедленно не раскрою ноутбук: этот день следовало оправдать.)
Итак, в-четвертых. Звонок прозвенел в семь часов октябрьского утра, через неделю после моего тридцать девятого дня рождения. Я бежала в этой глухой ночи по делу теперь неинтересному, оттого и не упоминаемому, и, спускаясь по лестнице в нашем неглубоком метро, вдруг почувствовала страшную боль в левой ноге, выше лодыжки – вроде как «ногу свело», только что-то не в меру болезненно. Дело свое я так никогда и не закончила, потому что уже через час «скорая помощь» привезла меня в хирургическое отделение одной из печально памятных мне по прошлому больниц. Меня весьма доброжелательно осмотрела приятная женщина-хирург и, обнадеживающе улыбаясь, покинула в смотровой, уйдя, как я думала, за каким-то бланком. Боль к тому времени как-то устаканилась или, может быть, это я начала с нею потихоньку сживаться – а только мне показалось, что она слабеет. Я вынула телефон и стала храбро сообщать мужу, что оставаться здесь не вижу никакого смысла, сейчас вызову такси и поеду домой. И вот именно когда я, говоря все это, уже нащупывала под лежанкой туфлю, намереваясь немедленно исполнить задуманное, передо мной вновь возникла милая хирургиня, бестрепетно совавшая мне под нос длинную, мелким шрифтом напечатанную бумагу – с безапелляционным: «Подписывайте скорей, каталка уже здесь». Я воззрилась на бумагу с полным непониманием происходящего, и мелькнула даже нелепая надежда на то, что меня среди обилия больных и увечных с кем-нибудь перепутали. Но мне тут же пояснили – устало и очень вразумительно (позже я узнала, что доктор додежуривала в тот момент хлопотливые сутки и оттого была уже несентиментальна): «У вас подколенная тромбоэмболия – тромб откуда-то оторвался и застрял в артерии. Это очень серьезно, и ваша жизнь в опасности. Вас нужно интенсивно лечить, будем пытаться избежать ампутации, но… Тромб – этот или другой – може ведь застрять и где-то еще…». Больше ни о чем не спросив, – не потому что вопросов не осталось, а из-за того, что потеряла дар речи – я подписала невозможную бумагу, в которой ответственность за все, что может со мной приключиться в стенах больницы, без лишних церемоний возлагалась на меня же. Вскоре я оказалась в палате, где, прямо напротив, похожая на смерть, но от смерти после перитонита успешно отмахавшаяся женщина лежала сразу под двумя капельницами, другая тихо, но злобно угасала у окна, а третья выписывалась именно с той койки, на которую меня поместили.
Как передать чувства или поток мыслей человека, два часа назад практически здорового, не получившего никакой травмы, но по непонятной причине взятого кем-то, как котенок за шкварник, и брошенного в скорбное место с отвратительным знанием в голове: вот эту вот абсолютно на вид нетронутую ногу, возможно, уже завтра за здорово живешь отрежут, да и то еще лишь в том случае, если до завтра я доживу, а не помру ночью оттого, что тромб застрянет в сердце или в мозгу – как умер тот тридцатипятилетний монах в Псково-Печорской лавре, о котором всего месяц назад рассказал нам там его товарищ и сомолитвенник веселый инок Варух…
Как я его по телефону искала – отдельная история. И как никто не хотел мне его приглашать, а говорили: «Не может быть у тебя такого диагноза, потому что он слишком страшный. Расслабься, не надо тебе никакого священника», – убийственная, согласитесь, логика. Как я кричала в трубку всем подряд, стараясь сдерживать пугающие истерические нотки: «Да не боюсь я смерти, пойми – я боюсь умереть
А дальше все вершилось гладко и волшебно, как и подобает вершиться делам славным. Вскоре у моей постели оказалась огромная девушка в форме
Тогда-то я и решила, что пора взять эти самые фотографии и написать, что помню, пока не поздно. И еще о другом написать – о том времени, которое застала, в котором жила, где было у меня вполне счастливое детство и первые любови со стихами. О той стране, исчезнувшей с карты мира, для которой я совершала первые маленькие подвиги и родила ребенка. Сейчас если пишут о ней, то, как о тюрьме, нет, даже о голодном и холодном карцере, где всегда темно. Даже сын мой, будучи еще подростком, произнес как-то знаменательную фразу: «Кажется, что у вас вся жизнь была черно-белая, без цветных красок». Да, только в ней он родился почти двадцать один год назад – и был вполне розовый, а коляска его – голубая. Я с парадоксальной благодарностью хочу вспомнить то время, хотя росла в семье ярого антисоветчика – отца и тихого – матери, да еще и сама в юности считала своим долгом писать разоблачительные стихи, читать подпольную литературу, слушать «голоса» и, к тому же, умудрялась соответствующе настраивать всех своих знакомых. А вот выросла – и нет ненависти. И вовсе не оттого, что не верю теперь и в демократию, оказавшуюся не то что хуже, а – гаже. Просто не хочу, чтобы у меня и у моих сверстников, едва успевших стать официально взрослыми к моменту очередного и окончательного крушения империи, были отняты детство и юность. Их теперь попросту вульгарно перечеркнули: дескать, что там у вас могло быть хорошего – это за железным-то занавесом, при пустых магазинах и пионерских галстуках? Давайте, мол, лучше забудем! Я не согласна. Я не хочу забывать время, когда вы могли сказать постороннему человеку чуть ли не на улице: «Слушай, старик, у меня тут такое дело, помоги, а?» – и человек этот считал своим долгом бросить собственные дела и заняться вашими, причем вопрос о том, чтобы ему за это заплатить, даже не стоял; время, когда можно было запросто пообедать в гостях, ни на секунду не задавшись вопросом, а не объедаешь ли ты хозяев; время, когда детскую коляску, с ребенком или без, можно было спокойно оставить у магазина…