Наталья Веселова – Олений колодец (страница 4)
Польщенный неожиданной высокой оценкой, Савва со спокойной готовностью улыбнулся ее тревожным, почти прозрачным светло-голубым глазам и мягко, но с достоинством произнес одно веское слово:
– Приказывай, – и самому понравилось, настолько правильно было это сказано.
– Понимаешь, – шепотом заговорила девушка, – я живу одна, маленькую квартирку снимаю, совсем под крышей, почти темную, с одним только окошком… И без прислуги – потому что это мое убеждение: нельзя, чтобы другие люди тебя обслуживали, нужно самой привыкать… Зато мне и попросить некого теперь, – она жалко улыбнулась. – Там спрятаны некоторые вещи, которые непременно должны быть со мной везде, но подруги по институту и кузина… В общем, я никому настолько не доверяю, кроме тебя. На дне платяного шкафа, в углу, есть большая шляпная картонка, в ней две шляпы, а под ними вуалетки, перчатки там всякие, воротнички, платочки – это все я специально туда напихала, потому что внизу – мой дневник, связка писем и фотокарточка – для меня сокровище. Сердцу дорогое… Но я не думаю, что кузина или наши барышни не… Наоборот, я уверена, что, если попрошу их мне это все принести, они обязательно сунут туда свой нос. Обязательно! И будут потом судить-рядить за моей спиной. Гадость, но это так. А ты – благородный человек, дворянин. Ты никогда не посягнешь на мои тайны… Сходи туда, пожалуйста, и принеси – это на 12-й Роте, у Измайловского, вход со двора, ты легко найдешь. Больше ничего не нужно – за моим бельем и прочим кузина уже сбегала, а про картонку я ей ничего не сказала. В столике здесь мой ключ, возьми – да, и там у меня дома в письменном столе, в верхнем ящике, есть второй – его тоже захвати на всякий случай, не забудь… Я сама-то теперь нескоро смогу туда подняться по той лестнице… Ну что – сходишь?
Савва активно закивал, заулыбался и напомнил:
– Я уже пару недель как не дворянин, к счастью… Но все принесу в целости и сохранности – и письма, и дневник – и никуда, разумеется, заглядывать не стану. Слово чести.
– И карточку! – почти крикнула Лена. – Она в рамке толстой, ты ее вынь, вложи в тетрадку дневника, а рамку на столе оставь… Спасибо тебе, Савва, Володя всегда в тебя верил, и я за ним! Пиши адрес…
Квартирка Лены Шупп на вкус Саввы была несколько жутковата. Вероятно, хозяин доходного дома в свое время нарезал квартиры на дорогие и дешевые, установив перегородки и оставив каждому жилищу по одному входу: квартирам подороже – только парадный, а для нищих студентов и курсисток сгодилась и черная лестница с высоченными ступенями. Подбираясь к последнему пятому этажу едва ли не в полной темноте, даже Савва, числивший себя почти что в спортсмэнах, слегка запыхался. Бедная Леночка! Он открыл медным ключом массивную квартирную дверь и оказался в междверном пространстве, где с одной стороны располагались глубокие прохладные полки с кастрюлями – в такие же «норы» и его квартирная хозяйка задвигала посуду с готовыми кушаньями, чтобы, по крайней мере, семь месяцев в году о доставке льда можно было не беспокоиться. За второй дверью с мощным внутренним засовом оказалась сумрачная прихожая, где и двоим было бы трудно разминуться (а рассеянно-догадливая рука тайком от хозяина механически стянула с его головы фуражку и нацепила ее на одинокий крючок вешалки). Шагнув в раскрытую дверь, Савва оказался в узкой, желто-бордовой плиткой выложенной кухне. Слишком тусклый для ясного мартовского утра свет едва протискивался в чистое, нежно прильнувшее к боковой стене высокое вертикальное окошко в форме срезанной внизу апельсиновой дольки, слева от которого, у другой стены, растопырилась на гнутых чугунных ножках глубокая сероватая чаша ванны. Он повернул стенной выключатель – и сразу ожила трехрогая лампа с голубыми плафонами-колокольцами. Низкая дровяная плита была чисто побелена, но на столе в беспорядке стояли и валялись фаянсовые баночки со сброшенными крышками; надписи «мука», «крупа», «чай» на этих опустошенных емкостях ясно подтверждали Ленину правоту насчет морали ее кузины – та бесцеремонно провела на кухне небольшой родственный обыск, беззастенчиво унеся с собой съестное…
Савва полюбопытствовал видом из окна – и поежился: взгляд его упал в каменный колодец без единого окошка. Он даже не поленился отвернуть шпингалеты на раме и высунуться: так и есть – кроме этого странного полуоконца, ни одного стеклянного просвета в отвесно падающих стенах! А близкое беловатое небо струит слабый свет по рыжеватым крышам, ни капли его не роняя в эту мрачную шахту… Как только Лена такое выносила? Все дело в цене, конечно…
Молодой человек переместился в смежную комнатку – слепую, вообще без окон – и снова включил свет: тот оказался не колокольчиково-голубым, как в кухне, а ярким, золотисто-розовым, словно окно все-таки пряталось где-то в комнате, а за ним высилось вольное рассветное небо. Аскетичная обстановка жилища и обилие медицинских книг на этажерках и письменном столе с низкой плоской лампой и зеленым сукном бросились в глаза, и стало в очередной раз ясно, что хозяйка – трудолюбивая и серьезная девушка с принципами. Пара-тройка скромных безделушек, изящная фарфоровая чернильница, перламутровое пресс-папье; несколько рамок с фотографиями шелковых дам и сюртучных господ – на стене перед столом и над высокой, лишенной белья металлической кроватью, да еще серебрянкой выкрашенная круглая гофрированная печь – вот и все сомнительные украшения, замеченные в комнате прилежной студентки. Внезапно вспомнив полученные указания, Савва шагнул к столу, выдвинул ящик, без труда нашел среди какого-то хлама тяжелый позеленевший ключ, сличил его с полученным накануне от Лены, убедился в их полном соответствии и отправил во тьму, к братцу, позвякивать медью в кармане бутылочного цвета шинели.
Желтый трехстворчатый шкаф с забавными цветными витражными окошками давно утратил свои ключики и не был заперт, но плотно пригнанные дверцы все же с неохотой допустили студента до сокровищницы. Только никаких драгоценностей в шкафу не оказалось – три-четыре скромных платья на деревянных плечиках, да и то одно из них – сизое форменное, в комплекте с которым прилагался белый передник с красным крестом, одна шерстяная накидка да невысокая горка поношенных туфелек и ботиков на полу… Шляпная картонка, однако, нашлась, где и предполагалось, и Савва принялся осторожно ворошить благоухавшие почему-то сандалом разноцветные тряпочки («Ах, вот и понятно, откуда такой запах, – этот резной веер с японской росписью сделан из настоящего сандала, какая милая вещица, только Лене совсем не подходит».) Связка писем, накрест перевязанная простой бечевкой, потертая коленкоровая тетрадка (он все-таки пролистнул – исписана бисерным почерком с обилием вопросительных и восклицательных знаков – устыдился, захлопнул) и в толстой серебряной рамке, под стеклом, – фотокарточка юноши лет восемнадцати в черной шинели и фуражке реалиста[6]. Савва отнес все это на стол, где лампа при ближайшем рассмотрении оказалась керосиновой, потрещал коробком спичек, зажег, подкрутил фитиль и, освободив изображение из-под стекла, поднес его к дрожащему свету, вгляделся в еще почти мальчишеские черты… Ничего особенного. Вообще ничего. Никаких сильных чувств оно не отражало, как и особенно глубоких мыслей… Самовлюбленный мальчишка, уже пару раз тайком посетивший публичный дом, ночами штудирующий Фореля[7]… Ему до Володи, например, как до Луны! Нет, положительно, черт их поймет, этих женщин!
С досады он потянулся было почитать клеенчатую тетрадочку, внутренне оправдываясь тем, что хочет разобраться в мотивах и побуждениях этой умной и утонченной девушки, которая, решив посвятить себя благородному служению русскому народу, вместе с тем сумела когда-то влюбиться в совершеннейшее ничтожество, – и несколько минут приземленное любопытство боролось в его душе с дворянской честью, которая как будто была теперь отменена революцией. Просто заглянуть бы одним глазком, не обязательно читать в подробностях… И тут его резануло: те, в госпитале, тоже заглядывают к ней, именно одним глазом, – и ведь он согласился же, что это скотство! А сейчас, выходит, что он ничем не лучше, а сам такое же грязное животное! И, кроме того, Савве вдруг припомнилось, как его собственная мать безошибочно узнавала, если он в чем-то солгал или вообще провинился: мальчишкой ему казалось, что он ведет себя, говорит и смотрит ну совершенно как всегда, – и тем не менее мама неизменно определяла его виновность, улавливая какие-то одни ей ведомые ядовитые флюиды лжи, – и жестко обличала, обдавая глухой волной презрения… С годами он уяснил, что такая способность зачем-то дана Всевышним всем женщинам без исключения, без классовых различий и вне возраста, и если они не уличают обманщика в глаза, то делают это исключительно по каким-то собственным соображениям, – но правду знают всегда. Может быть оттого, что, тысячелетиями пребывая у мужчин в вынужденном подчинении, сами обучились виртуозно лгать им и притворяться во всех областях жизни, просто ради спасения от никогда не исключенного грубого посягательства, – но вечная эта женская игра, кажется, необходима человечеству, чтобы выжить… Вот и Лена Шупп – раненая, жалкая, почти обездвиженная, сгорающая от унижения, – а и она сразу поймет, что грош цена его пылкому слову чести, еще до того, как он отодвинет суровое одеяло, которым она занавешена, – по шагам определит, по дыханию, по пульсу…