18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Веселова – Голоса любви на путях войны (страница 8)

18

До свиданья, мой родной. Целую тебя крепко, мой милый Димушка.

Твоя жена Тамара».

Специально помещаю именно здесь Тамарину (она слева) детскую фотографию, примерно 1923 года, потому что тогда, в период НЭПа, ее родителям, наверное, казалось, что самое страшное уже пережили, и можно надеяться на безоблачное счастье для дочки впереди:

(Есть некоторые вещи, которые меня почему-то тревожат, бередят в душе что-то, мало кому знакомое… Вот вторая девочка, что справа на фотографии… Как будто, постарше маленькой Томочки на пару лет… Случайная ее подружка? Кузина? На обратной стороне фотокарточки корявым детским почерком фиолетовыми чернилами нацарапано: «Тома и Надя». У Томиной матери Капитолины было пять сестер – чья-то из них дочка? Лицом и статью не похожа на Тамару вовсе… Глаза очень печальные. И – шальная мысль: а вдруг кто-то взрослый, давно и прочно состоявшийся, лениво перелистывая эту книгу, вдруг ойкнет и вскрикнет по-детски: «Бабушка! Смотрите, в этой книжке моя бабушка с какой-то девочкой!». А может, Надежда умерла молодой. Или погибла на грядущей войне. Или прожила долгую, плодотворную жизнь, и эти светлые глаза на пухлом личике – глаза будущего известного ученого, художника или счастливой многодетной матери, богатой бабушки и прабабушки… Вот именно это меня всегда на старых фотографиях цепляло: не тот, к кому должно быть «законно» приковано внимание, а некто, случайно, лишь на миг примостившийся к «ценной» для смотрящего жизни или даже просто тенью мелькнувший рядом…)

«Кинель-Черкассы

24 апреля 1942 г.

Мой дорогой, мой любимый Димуша!

Сегодня получила твое письмо от 12 апреля. Это такое хорошее письмо, какого я давно не получала. Оно на некоторое время снова вернуло мне душевные силы. Знаешь, родной, когда долго не получаешь от тебя писем, то охватывает такая ужасная тоска, ну, просто нет сил. Я тебе писала, мой хороший, что жить нам очень трудно и очень бы хотелось уехать в Москву. Но, любимый, я тогда еще не знала, что ты занят своей работой, и я совсем не хочу, родной мой, чтобы забота о нас могла бы помешать тебе. И кроме того, роднуша мой ненаглядный, меня печалит, хотя ты и пишешь, что ты здоров, но я чувствую и знаю, что ты просто хочешь, чтобы я не беспокоилась о тебе. Милый! Мы еще можем прожить здесь некоторое время, и ты отбрось пока от себя эту заботу. Я не хочу, чтобы она тебе помешала в твоих делах. Мы как-нибудь проживем. Скоро начнется работа в колхозе, и, может быть, меня возьмут, хотя меня и не записали по состоянию здоровья и потому что у меня маленький ребенок. Но я думаю, что может найтись работа и для меня, тогда мне будут давать какие-нибудь продукты. Ты пишешь, дорогой, что мы могли бы переехать в другой город на востоке. Но ты знаешь, что условия жизни везде одинаковы, и ехать в неизвестность очень рискованно, да и бессмысленно. Ведь дело совсем не в скуке и не в том, что здесь глухое место. Если нужно было бы, то и здесь могло бы быть весело. Здесь много эвакуированных, и, кроме того, в каждом доме стоят военные. Да что-то не до веселья. Дело не в скуке.

Если, любимый, будут стоить больших трудов и времени хлопоты о нашем приезде, ты отложи их пока. Но все-таки узнай что-нибудь о прописке и прочем. Милый, ты удивляешься, что весной все подорожало. Так оно и должно быть: скота почти нет здесь, следовательно, нет ни молока, ни мяса. Картофель крестьянами оставлен на посадку, и так все. Что будет осенью? Но до осени здесь не проживешь. Ты благоразумней меня, посоветуй, что делать, принимая во внимание, что я не одна, а с ребенком. Взрослые все могут пережить – и голод, и холод. Твоя мама и Мура, если им не удастся уехать в Москву, то они уедут в Кировабад к мужу Муры. Там, как он пишет, жизнь лучше. Но уж я передвигаться никуда не буду. В дороге сюда я чуть не потеряла ребенка, и еще раз рисковать не хочу. Или здесь ждать какого-нибудь конца, или ехать в Москву.

Сейчас наша Олечка вполне здорова, я с ней хожу каждый день гулять, когда уносишь ее домой, она всегда кричит. Она стала поправляться, опять стала розовая. Я тоже чувствую себя ничего. Да, Олечка говорит «папа», а «мама» никак не хочет говорить.

Пиши мне, любимый, чаще. (…) Так соскучилась по тебе. Целую и обнимаю тебя горячо. Будь здоров и счастлив, мой хороший, помни твою неизменно любящую жену.

Тебя ждет твоя Руша».

«Кинель-Черкассы

25 апреля 1942 г.

Любимый мой!

Сегодня получила твое письмо от 5-го апреля. Оно пришло позже, чем то, которое ты послал 12-го апреля.

Ты, любимый, пишешь, что ты закончил свою работу. Я почти уверена в ее успехе. Я помню тебя, дорогой, я помню, как ты не спал ночь и был сам весь в каком-то необычайном состоянии и очень задумчив. Я так хорошо это помню! Я помню еще, что я тебе мешала и прерывала твои размышления, приставала к тебе. Но сейчас я молю Бога, чтобы удача не прошла мимо тебя.

Димочка, когда я первый раз эвакуировалась из Москвы в Белоомут, то мы с Шурой Коновой увидели семью Улицких на платформе одной из станций Ленинской дороги. Они тоже эвакуировались, но, как вижу, вернулись. Леше К. я написала, но ответа еще не получила.

Мой дорогой Димуша! Я знаю, что некоторые мои письма тебя огорчают. Это те письма, которые я тебе писала, не получая писем от тебя больше месяца. Я упрекала тебя в том, что ты забыл меня, оттого и не пишешь.

Но право, любимый, мне так стыдно сейчас, что я могла так думать, ты не обращай внимания на это и прости меня. Когда я не получаю от тебя писем, я буквально схожу с ума. И в это время могу наговорить что угодно. Прости меня. Я люблю тебя и всегда знаю, что и ты меня горячо любишь и будешь вечно любить. (…)

А какая у нас удачная дочка, такая вторая уж больше не получится (выделено мной – Н.В.). Если бы ты только мог видеть ее. Такая дочка может быть только у тебя. Скорей бы, родной, ты ее увидал.

Еще раз повторяю, родной, очень хочется уехать в Москву. Узнай, пожалуйста, о приезде в Москву. Здесь жить хуже, чем в Москве.

До свиданья, мой любимый. Целую и обнимаю тебя много-много раз. Жду тебя.

Любящая тебя, твоя Руша».

Вместе с Тамарой и ее матерью эвакуировалась и мать Димитрия со своей взрослой дочерью Марией-Мурой, которую Димитрий в одном из писем к жене пожалел за то, что она, якобы, не знала радостей любви. (На самом деле, прекрасно знала, просто была более сдержанным человеком. Незадолго до этого вышла замуж за хорошего и доброго, достойного мужчину, с которым в полном согласии проживет двадцать лет, до его достаточно ранней смерти, и вырастит дочь Татьяну). Действительно, если подумать – как же они с Тамарой были богаты в те дни! Могли даже пожалеть кого-то… Ведь если просто знать, что ты любишь и любим, – насколько легче преодолеваются любые трудности! Это снова трюизм – но правда же… Денег у Димитрия не было, аттестат ему не выплачивали, поддержать семью он никак не мог, просил лишь продать все его вещи, кроме линейки и готовальни… Кстати, его старая роскошная готовальня в потертом кожаном футляре, где на полуистлевшем коричневом бархате лежат дивные, таинственные стальные орудия не моего труда, уцелела – и у меня сейчас… Та ли – непроданная? Хочется верить… Вот она:

А моя восьмимесячная мама играла ложечками вместо игрушек, о существовании которых и не подозревала, – это тронуло до глубины души ее молодого отца…

   Помню, как тридцать с небольшим лет назад, в достаточно еще благополучные времена, в теплой отдельной квартире я трагически переживала детские болезни своего ребенка – и собственное по этому поводу легкое, как теперь понимаю, недосыпание… Это все притом, что оба мы были сыты, красиво и добротно обуты-одеты, да еще и находились под бдительным приглядом детской поликлиники со всеми специалистами – не говоря уж о патронажной сестре… Мне, тогда двадцатилетней, это казалось чем-то вызывающим, непреодолимым, я готова была обвинить весь мир, ополчившийся против меня, гибнущей у детской кроватки… Тамара всего лишь просит мужа достать ей вызов в Москву и какой-то таинственный «литер»… Одна коротенькая горькая фраза из ее письма пронзила мне сердце:

«Какая у нас удачная дочка, такая вторая уж больше не получится…».

Наверняка ведь находились добрые люди, успокоительно шептавшие: мол, сильно не прикипай – эту-то уж точно потеряешь, да что поделаешь: смотри, жизнь какая пошла, самой бы уцелеть; вон, у таких-то корью помер, а у тех-то – животом…

Дети и сейчас иногда умирают. А раньше, когда не было антибиотиков… Да в глубинке, где не было вообще – медицины… Говорят, к этому относились спокойно, как к неизбежному, даже ругали тех, кто горевал. Умри у Тамары Оля – кто-то в те страшные годы, пожалуй, и порадовался бы, что теперь ей, мол, станет легче, а дети – дело нехитрое. Вот если вернется муж – тогда… У четы Достоевских тоже умер первый ребенок – Сонечка. И безутешный отец писал А.Н. Майкову, что мысль о том, что родятся другие дети, которые ее заменят, ничуть не утешает его: «Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его, где любви найду? Мне нужно Соню»5. Родились еще трое (и из них один – тоже умер!), прекрасно заменили первую дочь, утешился вполне. И любил не меньше… И Тамара утешилась бы. Но в те ужасные летние дни, когда впереди маячила скорая осень, а за ней – такая же беспросветная зима… И почти неизбежная потеря…