«Рязань, Октябрьский городок
15 октября. Среда. 2 часа утра.
Любимая моя! Дорогая моя Рушенька!
Я получил, наконец, долгожданное письмо твое. Очень рад твоему решению. Я уже хотел было дать тебе телеграмму, чтобы ты выезжала, родная, но решил дождаться ответа на свою телеграмму, которую послал тебе в воскресенье, беспокоясь полным отсутствием от тебя известий. Вчера, когда я пошел на почту, ничего от тебя еще не было, но вечером Грановский принес мне твое письмо и открытку. Я сегодня в карауле и не мог сам сходить на почту. Я знаю, моя родная, что тебе будет много затруднений с билетом, но ты должна преодолеть все это и выехать из Москвы. Мне бы очень хотелось, чтобы моя мама и Мура (сестра Димитрия – Н.В.) тоже выехали с тобой. В особенности мама, которая, хотя внешне тверда и спокойна, но на самом деле все так переживает. Мура писала, что она была больна, и я уверен, что это в связи со всеми этими событиями. Но кроме их обеих, есть еще престарелые тетки, которых мама, возможно, не захочет оставить. Вообще, я не могу решить, как лучше быть, но уже писал и дал телеграмму, чтобы мама выезжала.
Милая, дорогая подруга моя! Ты ведь знаешь, как горячо я люблю тебя! Ты знаешь, что все помыслы мои о тебе и маленькой дочке моей! Уезжай же спокойно и твердо и не тревожься так, как ты пишешь, родная. Нельзя подвергать нашу малышку всему, что связано с тревогами в Москве и прочему. Что же касается известий от меня, то пусть не болит твое любящее сердечко: ты будешь получать от меня письма, чего нельзя сказать с уверенностью, если ты останешься в Москве. (Димитрий намекает на возможную сдачу города с последующей оккупацией – Н.В.). Я буду и телеграфировать тебе, и ты очень хорошо сделала, что предупредила, что брат твой пока в Москве: я смогу обратиться к нему, если будет нужно. Отцу твоему я напишу тоже, но лучше бы знать адрес его полевой почты. Радость и счастье мое, Рушенька! Еще раз прошу – не тревожься так. Мне выпало большое счастье повидать тебя, милая женушка, и мою дочурку. Теперь, когда ты пишешь о ней, я так хорошо ее себе представляю! Когда я уезжал, она лежала на подушке и смотрела на меня своими ясными глазками. Мне жаль все же, что у меня нет твоей фотографии, кроме той, о которой я уже писал тебе. Но и она так много мне говорит о моей милой и любимой, так много вызывает прекрасных воспоминаний. (…) Дочка наша похожа не только на меня, но и на тебя тоже, иначе она не была бы такой хорошенькой. Родная! Если я получу заблаговременно телеграмму, то обязательно выйду к тебе, но могут быть всякие случайности – телеграммы иногда задерживаются, например. Ты не огорчайся очень этим, помни, что с тобой всегда горячая любовь моя!
(…)
Твой навеки любящий тебя муж твой Дима. Родная, дочку мою всегда целуй за меня. Д».
Именно в этот день, 15 октября 1941 года Государственный Комитет Обороны принял постановление «Об эвакуации столицы СССР г. Москвы», а 16 октября было закрыто метро. Результатом стала поначалу и вовсе неуправляемая паника. В городе циркулировали самые разные слухи: «Немцы сбросили парашютный десант за Крестовской заставой», «Все железнодорожные пути и узловые станции давно разбомблены», «Немцы в Филях» и пр. Распространяемые «Агентством ОГС» (Одна Гражданка Сказала), как новейший фольклор обозначил их носителей, эти слухи способствовали нагнетанию страха и дестабилизации обстановки. Вот карикатура из «Крокодила» тех дней – ее наверняка видела молодая бабушка.
Карикатуры – карикатурами, но, когда 16 октября исчезла возможность бегать во время бомбежек в метро, и по радио было объявлено требование держать окна открытыми, чтобы их не выбило взрывной волной, когда будут взрывать заводы, многие поняли окончательно: город готовят к сдаче. А 19 сентября все с ужасом узнали из сводок: немцы взяли Киев. Давно ли по этому поводу смеялись, читая любимый «Крокодил»? «Из сводки германского штаба: "Наши войска тесно сомкнутыми рядами вступили в Киев"» – так написано под этой оптимистичной карикатурой – и что же? Отдали! А если и Москву?!
Тревожно-мнительная по складу характера Тамара не могла не представить себе в красках, что ее ждет в случае оккупации, и вместе с матерью Капитолиной Алексеевной, свекровью Ольгой Павловной и золовкой Марией (Мурой) собралась ехать с ребенком на руках к своей тете по матери в Самарскую (тогда Куйбышевскую) область, захолустный поселок Кинель-Черкассы…
Тамара решила эвакуироваться, вслед за многими другими посчитав, что «на земле», в случае чего, выжить будет легче… Лично меня всегда поражало такое убеждение: кому на земле легче «прокормиться» – жителю благополучного мегаполиса, который корову только на картинке видел? Но заблуждение это настолько крепко в народе, что и до сих пор ревностные ожидатели конца света верят, что смогут пересидеть его именно в деревне… Тамара ошиблась – но нам ли судить ее? Немцы тогда еще шагали по нашей земле едва ли не победоносным маршем – почему, вопреки логике, она должна была верить в то, что найдется сила задержать их? Спустя семьдесят пять лет я знаю, что, останься бабушка в Москве – и уже через три месяца жизнь ее могла бы стать пусть трудной, но сносной, она избежала бы двух лет нечеловеческих, запредельных каких-то страданий. Но как угадать было тогда, когда сама земля из-под ног уходила, а с неба летела смерть? Димитрий поддержал намерения жены.
Они должны был проезжать через Рязань, где муж ее был еще в неустойчивом положении – в части, мучительно ожидая назначения, которое вскоре, как мы увидим, получил, и путь его, военного инженера, лежал на Кавказ: Горький – Сумгаит – Баку – Грозный…
«Грозный, 26 сентября 41 г.
Дорогая Тамарочка!
Нахожусь ныне в Грозном. Получил назначение в качестве инженера-ремонтника. Пока все благополучно – не тревожься. Сумгаит я покинул 21-го. Перед этим был в командировке в Баку, откуда послал тебе письмо. Для себя нашел только открытку твоего отца. Как живешь ты с дочкой, не знаю ничего с тех пор, как покинул Горький. Не знаю также, что мама и Мура. Нет сведений и о mes tantes4 и о Роме (брат Димитрия – Н.В.). Не знаю, когда же наладится наша переписка… Здесь подыскиваю себе частную квартиру – комнату, конечно. Жизнь здесь по сравнению с Горьким очень дешева. Много помидор и слив. Винограда и инжира, как в Сумгаите, правда, нет. С питанием очень хорошо. С непривычки к обильной пище мой желудок «вышел из синхронизма» – вчера пришлось не обедать и не ужинать. Это, конечно, временно. Будь здорова, целую тебя крепко. Любящий тебя твой Д.».
«Ты сбережешь дочурку мою…»
Хочу сразу сказать: война та далась бабушке более тяжко, чем дедушке, хотя он вернулся с орденом Красной Звезды и медалями за взятие и того, и другого, и третьего, а она получила только медаль «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны». Он перенес тяжелые военные лишения, она – беспросветные страдания. Конечно, в письмах супруги друг друга берегли, сглаживали углы. Но у Тамары – невероятно мужественной женщины, совершенно железной, такой навсегда оставшейся, – все-таки прорывались иногда, как вопль боли сквозь стиснутые зубы – отчаянье, ужас и безысходность… Муж тревожился за нее, не всегда вполне понимая, что именно приходится ей переносить. Возможно, ему до поры до времени казалось, что гражданские вне зоны немецкой оккупации не подвергаются прямой опасности для жизни, – потому он пока и задумывался над тем, хорошенькая ли его дочка, гордился, что стал отцом, – и как-то не очень думал о том, что и дочки, и жены в любой момент может лишиться. Ну, понятно: «на войне»-то – он, а они где-то там, в мире и покое… Для дочки он боялся пока лишь простуды:
«Рождественский майдан,
Пятница, 28 ноября 41 г.
Голубка моя Рушенька! (Руша, Рушенька – это, наверное, сокращенное от «Тамаруша»; в письмах вообще очень много нежных слов и признаний в любви, интимных подробностей, потому что эти двое истинно любили друг друга, что доказали всей последующей жизнью, – но я опущу эти не нам с вами предназначенные слова; и сама старалась, в подлинных письмах на них наткнувшись, отводить взгляд: пусть они навсегда принадлежат тем, кто их писал и читал; эти места будут заменены традиционным (…) – Н.В.)
Тревога за тебя и за маленькую нашу дочку не покидает меня. На сердце тяжело от неизвестности всякий раз, когда я возвращаюсь мыслью к тебе, моя радость, когда думаю о судьбе твоей и Оли, когда думаю о том, что, возможно, вы еще не достигли Кинель-Черкассов, что так много шансов нашей малютке простудиться и еще больше захворать во время путешествия.
Последний раз я писал тебе, когда мы подъезжали к Касимову на нашей барже, нет, тогда, когда мы были, кажется, километрах в 30-ти от Горького. Письмо было, помнится, от 11 ноября. Ближе к Горькому и не доехали. Мы остановились в затоне у пристани Павлов. Вернее, с трудом добрались туда из-за льда, который окончательно сковал там наш транспорт. Письмо тебе я бросил в ближайшей деревушке к затону, в почтовый ящик, конечно. Я не писал никому, кроме тебя, да простят мне мои родные. Мне не до писем теперь, пока я не узнаю, что вы благополучны. Последним воспоминанием о тебе, дорогая, был пароход «Мария Ульянова», на котором я видел тебя в последний раз. Он также был в этом затоне.