реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Пушкарева – Сметая запреты: очерки русской сексуальной культуры XI–XX веков (страница 14)

18

При том что замужество, даже раннее, формально отождествлялось со вступлением в «зрелый возраст», оно фактически не означало «взрослости» девушки. «Все невесты, которых Пушкин намечал себе, – по наблюдению П. К. Губера, – это совсем юные существа, с еще несложившейся индивидуальностью, мотыльки и лилеи (курсив автора. – А. Б.), а не взрослые женщины. Таковы Софья Федоровна Пушкина, Екатерина Николаевна Ушакова, Анна Алексеевна Оленина и, наконец, Наталья Николаевна Гончарова, которая и стала в конце концов женой поэта»[324]. Взросление происходило уже в браке, что усугубляло психологическую нагрузку и ограничивало разнообразие стратегий «снятия» эмоциональных потрясений и поиска себя.

Только став обладательницей брачного опыта, не всегда удачного, пережив многочисленные беременности (некоторые дворянки рожали по 15, 19, 20 раз и даже, как жившая в Тверской губернии Агафоклея Полторацкая, 22 раза)[325], но вместе с тем и обретя собственное «тело», некоторые дворянки совершали «удачный» выход из подросткового периода и уже на новом уровне осознания себя вступали в более равноправные и гармоничные отношения в новом браке. Об этом, в частности, могут свидетельствовать примеры повторных браков А. Е. Лабзиной, А. П. Керн-Марковой-Виноградской, Н. Н. Пушкиной-Ланской и других.

По отношению к своим вторым мужьям они уже не были женщинами-детьми, а воспринимались ими, как, собственно, и ощущали себя, состоявшимися зрелыми женщинами. Этому способствовало и то, что во второй брак дворянки вступали не во втором десятилетии жизни (в 13, 16, 18 лет)[326], а в четвертом-пятом (в 32, 36, 42 года)[327], будучи почти в два-три раза старше себя, впервые выходивших замуж, и то, что часто они были старше и своих новых мужей[328], и, наконец, то, что абсолютно осознанно и самостоятельно делали свой матримониальный выбор. Не случайно этот выбор (именно как автономный выбор женщины) в ряде случаев подвергался общественному осуждению, однако женщины после 30 лет, прошедшие матримониально-репродуктивный ликбез, уже чувствовали в себе силы пренебречь им и обладали навыками отстаивания пространства своей внутренней свободы. 39-летняя Н. Н. Пушкина-Ланская при несогласии с мнением мужа могла заявить ему: «…и когда вы, ты и Фризенгоф (чиновник австрийского посольства в Петербурге, жених Александры Николаевны, урожденной Гончаровой. – А. Б.), твердите мне обратное, скажу вам, что вы говорите вздор»[329]. Она не только рефлексировала над различием социальных позиций женщины и мужчины, но и приветствовала возможность бросить вызов устоявшимся нормам и стереотипам: «Что касается Фризенгофа, то, при всем его уме, он часто многое слишком преувеличивает, тому свидетельство его страх перед несоблюдением приличий и общественным мнением до такой степени, что в конце концов даже говорит об отсутствии характера. Я не люблю этого в мужчине. Женщина должна подчиняться, законы в мире были созданы против нее. Преимущество мужчины в том, что он может их презирать, а он несчастный всего боится»[330].

Некоторым же дворянкам так и не удавалось «извлечь преимущества» из маргинальности собственного неудачного пубертата, освободиться от потерпевшего крах опыта первой любви, и они медленно угасали в сравнительно молодом возрасте (например, не вышедшая замуж Л. А. Бакунина в 27 лет[331], замужняя Н. И. Дурова в 34 года[332]), принадлежа к тому поколению молодых женщин, которые, по словам Е. Полюды, «чувствовали себя обязанными хранить верность своей первой любви или умирать, если любовь терпит фиаско (как Джульетта или Русалочка в сказке Андерсена)»[333]. По сути, практически вся женская автобиографическая традиция – это история «состоявшегося» или «несостоявшегося» пубертата.

Переживавшиеся юными дворянками сложности отделения от матери в период девичества были обусловлены материнским контролем за сексуальностью и своеобразным социальным бессилием дочери, которая не могла воспротивиться родительской власти. Традиционное общество, слабо индивидуализированное, призвано воспроизводить себя и в демографическом, и в символическом смысле. Устойчивые ментальные схемы воспитания социальной роли, в соответствии с которой не учитывался персональный выбор, вариативные жизненные стратегии навязывали дворянским девушкам единообразие жизненного сценария.

Целью его являлось дисциплинирование репродуктивного поведения женщины в рамках отведенного ей «предназначения». Вопросы репродуктивного поведения особенно контролировались в дворянском сообществе, построенном на основе принципа недопущения мезальянсов. В такой ситуации конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери становился практически неизбежным. Обретенная матерью и обретаемая дочерью сексуальность воспринимались обеими как пространство взаимных угроз.

Конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери: обретенная и обретаемая сексуальность как пространство взаимных угроз

Многократно повторявшиеся беременности (вплоть до 22) должны были способствовать восприятию их дворянками как своего естественного, ординарного физиологического и психологического состояния. К дворянской культуре вполне применим вывод этнографов, справедливый вообще для традиционных культур, о том, что в них «рождение ребенка не было событием исключительным, а только одним в долгой цепи других рождений»[334]. Было ли оно более отрефлексированным ввиду включенности в повседневную жизнь образованных носительниц письменной культуры – вопрос спорный.

Это приводило, в частности, к тому, что дворянки вновь переживали материнство, имея уже старших дочерей, вступивших в период фертильности, а вместе с тем к «странным» семейным коллизиям.

Вот несколько примеров.

Старшей дочери смоленской дворянки Екатерины Ивановны Мальковской, Любови Константиновне (7 февраля 1825 года), к моменту рождения матерью младшего сына Петра (10 июля 1846 года) уже исполнился 21 год[335].

Рязанская дворянка Варвара Александровна Лихарева (1813–1897) родила сына Павла (28 мая 1855 года), будучи матерью 19-летней Анны (2 января 1836 года), которая впоследствии так и не вышла замуж и не рожала[336].

Псковская дворянка Прасковья Александровна Вульф-Осипова (1781–1859) родила дочь Марью в 1820 году в возрасте 39 лет, когда ее старшей дочери Анне Николаевне Вульф (1799–1857), рожденной ею в 18 лет, исполнился уже 21 год.

Ее племянница Анна Петровна Керн (1800–1879) упоминала об этом факте в своем знаменитом дневнике, обращенном к Ф. П. Полторацкой. Сама она, по иронии судьбы, впоследствии также в очередной раз стала матерью в 39 лет, родив сына от будущего второго мужа и своего троюродного брата А. В. Маркова-Виноградского, который к тому же был значительно моложе ее, но формально все еще состоя в браке с Е. Ф. Керном. При этом старшей дочери, Екатерине Ермолаевне, уже исполнился 21 год и брак ее с М. И. Глинкой в это время не состоялся. Только спустя 10 лет после вторичного замужества матери (1842), в 1852 году, в возрасте 34 лет она вышла замуж за М. О. Шокальского. Причем воспоминания А. П. Керн наводят на мысль, что в общении с М. И. Глинкой она составляла определенную конкуренцию дочери, хотя та, по-видимому, не отвечала композитору взаимностью.

Ко времени рождения тетушкой младшей дочери А. П. Керн уже имела опыт родов и материнства, тогда как ее сверстница, двоюродная сестра и подруга А. Н. Вульф не была замужем и не рожала. В словах Керн имплицитно присутствует, несмотря на, казалось бы, «обычность» и «законность» (П. А. Вульф-Осипова состояла во втором браке и находилась в детородном возрасте, верхняя граница которого условно определялась тогда 45 годами) ситуации, мотив некоего несоответствия репродуктивного поведения тети ее принадлежности к поколению «старших женщин» в семье, символический статус которых определялся выходом за пределы детородного возраста и позиционированием себя как потенциальных бабушек.

В современной жизни подобные ситуации «пересечения» репродуктивных интересов матери и взрослой дочери встречаются довольно редко и, при том что они тотально не осуждаются, вызывают непроизвольное удивление ввиду смешения стереотипных представлений о символических ролях: женщина, которая должна принять на себя роль «бабушки», становится «матерью».

Примером из области литературы может служить нашумевшая в 1980‐е годы в СССР повесть Г. Щербаковой «Вам и не снилось…» (экранизированная в не менее известном одноименном художественном фильме), в которой 40-летняя мать главной героини-старшеклассницы, переживающей взаимную первую любовь, стремящуюся перерасти в брак, сама недавно вторично вышла замуж по любви и решилась родить второго ребенка. Разрушая советские матримониально-репродуктивные стереотипы, она, обретя, наконец, личное счастье, вместе с тем испытывает своеобразный «комплекс вины» не только перед окружающими женщинами своего поколения в лице нерожавшей учительницы и других родительниц, от которых ожидает осуждения, но и, что важно, перед ставшей «несчастной» дочерью, трагически переживающей препоны, чинимые многими взрослыми ее взаимоотношениям с возлюбленным.

Мотив невозможности одновременного матримониально-репродуктивного благополучия матери и дочери (причем в повести Щербаковой этот мотив отнюдь не составляет главную интригу сюжета) имеет противоречивую архетипическую природу. Если в конце XX века «позднее» материнство женщины при наличии достигшей фертильности дочери оценивается ее ровесницами как нарушение стереотипной нормы, то в первой половине XIX века оно, с одной стороны, воспринималось как обычная практика, а с другой – подлежало имплицитному осуждению, напротив, ровесницами дочери, усматривавшими в нем безотчетную угрозу репродуктивным интересам своего поколения.