реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Нечаева – Скинхед (страница 9)

18

– Да нет же! Это ошибка! Он не мог! Очнется – все сам расскажет... А скинхеды... Я никогда от него ничего такого не слышала. Когда ему? С утра в институте. Потом сестренку из школы забирает. К занятиям готовится. Да он и не ходил никуда! Я бы знала...

– Все так говорят. Распустили деток, вот они и творят что хотят. Дружки-то его все в один голос показывают, что это – он.

– Не может быть! – Валентина зажимает руками уши, стараясь не допустить до сознания только что произнесенные следователем слова. – Нет! Он уже и так наказан. В семнадцать лет без руки... Инвалид. Как он учиться будет? Как работать? И замуж за него никто не пойдет.

– В ближайшие лет двадцать ни учиться, ни жениться ему не грозит... – Зорькин мрачно ухмыляется. – Преднамеренное убийство на национальной почве, совершенное группой лиц по предварительному сговору...

– Нет, – трясет головой Валентина, – нет! Это не он! Вот увидите! Пустите меня к нему, пожалуйста! Он все расскажет, как было. Правду!

– Правду? – Следователь изучающе смотрит на зареванную блеклую тетку невнятного возраста. – Лучше скажите мне, откуда у него, молодого парня, пионера, комсомольца, такая ненависть к людям другой национальности?

– Он не был пионером и комсомольцем, – растерянно шмыгает носом Валентина.

– Какая разница? В школе-то учился!

– Учился, да, – соглашается женщина. – Только тогда уже все это отменили...

– Вот именно! Отменить отменили, а взамен ничего не создали. Вот они и рванули в подворотни да в банды.

– Кто – в банды? – Валентина снова пугается. Само сочетание ее сына со страшным словом «банда» кажется невероятным, невозможным.

– Кто-кто! Сынок ваш. И ему подобные! Вся конура, где они собирались, свастикой изрисована. «Майн кампф» с закладками. Изучали, твою мать! – Следователь зло сплевывает. – Головы бритые. Вы у своего спрашивали, зачем он голову обрил?

– Он не обрил, у него просто стрижка короткая.

– Вот-вот, для маскировки. Типа, я не скинхед, просто так стригусь. А ботинки? Специальные, с металлическими вставками, чтоб людей убивать... Пнул один раз – и все! Дорогие, между прочим, ботинки! Откуда у него? Что ж вы, мамаша, не поинтересовались, зачем сыночку такие? Некогда было? Деньги сунули, чтоб отстал и жить не мешал, а что купил – не посмотрели даже! А он вместо обуви орудие убийства приобрел! Девчонку-то они ботинками забили! И отца ее тоже.

– Я не давала денег... – Валентина снова промокает лицо, потому что из-за слез почти не видно выражения лица этого ужасного следователя, в руках которого судьба ее Ванечки. – Он сам на ботинки заработал. И на куртку. И я даже не знаю, сколько все это стоит...

– Вот-вот. И на куртку. Непростая курточка-то, «бомбер»!

– Что? – Это слово женщина слышит впервые.

– «Бомбер», летчицкая куртка, специальная. Не обращали внимания, мамаша, что у сыночка на куртке воротника нет? Не боялись, что ребеночек горлышко застудит?

– Так тепло пока...

– Тьфу ты! – Зорькин злится на тупость и непонятливость этой раскисшей от слез и соплей мамаши. – При чем тут погода? Воротника у них нет по другой причине: униформа! Чтоб в драке не за что ухватиться было. Все для драки! Все! «Бомбер», между прочим, удар ножа выдерживает! Настоящий, конечно, не такой, как у вашего. И штаны у них черные. Чтоб кровь не видно было!

– Кровь? А у моего Ванечки джинсы голубые, светлые такие... – Валентина радостно торопится, даже забывает про слезы, словно цвет сыновних брюк и есть то самое, что, безусловно, доказывает его невиновность. – Он вообще у меня, знаете, какой аккуратный! Сам все стирал. И гладил. Каждый день!

– Вот-вот, – устало кивает следователь. – Светло-голубые. Принадлежность к белой расе. И шнурки поэтому же белые.

– Черные...

– Что – черные?

– Шнурки черные, длинные такие.

– Ну? А я про что говорю? Теперь свободно может на белые менять Это у них знак такой: раз белые шнурки – значит участвовал в убийстве. Уроды! Что ж вы, мамаша, не спросили, зачем он на руке татуировку сделал?

– Какую татуировку? – Валентина снова оживляется: никакой татуировки у ее сына не было, значит этот пожилой седой мужчина снова что-то путает, и все, что он говорит, не о Ванечке!

– Такую! Цифры «88». Не видели, что ли? 88 означает «Хайль, Гитлер!», приветствие фашистское.

– Как это? – мертвеет женщина.

– Да так. Буква «аш», с которой оба этих слова начинаются, восьмая по счету в алфавите. Вот и выходит: 88 – это замаскированное «Хайль, Гитлер!».

– Да не было у него никакой татуировки!

– Не было? А это? – И Зорькин швыряет через стол цветное фото.

Валентина берет дрожащими пальцами тонкий глянцевый прямоугольник.

На оцинкованной поверхности стола – окровавленный обрубок руки, страшный, почерневший, в багровых пятнах и лиловых кровоподтеках. Посиневшие ногти, с черной окантовкой то ли грязи, то ли запекшейся крови, торчат бугристыми пуговицами... Жуткая мертвая конечность, которая никогда уже не будет служить своему владельцу... Выше запястья, ближе к отсутствующему локтю, четко видны две черные восьмерки.

Что это? Зачем ей показывают этот ужас?

– Не узнаете? – прищуривается следователь, наблюдая за гримасой отвращения и страха, перекосившей женское лицо. – А это, между прочим, вашего сыночка рука. Ну, та самая, которую отрезали.

Раздается странное бульканье, словно в начавшийся крик плеснули воды, затушив звук. Женщина боком заваливается на стол. Косыми крыльями испуганных птиц слетают на пол какие-то бумаги. Последним, отдельно от всех, будто сознавая степень своей исключительной важности, планирует страшное глянцевое фото.

Дорога от прокуратуры до метро уныла и мрачна. И лица людей такие же. Будто сумерки с неба осели на них серой пылью, загасив и блеск в глазах, и улыбки. Неприветливый стылый город. Огромный и чужой. Что она тут делает? Зачем? Не уехала бы тогда, сто лет назад, из родной деревни, ничего бы этого и не случилось. Вышла бы замуж за Сашку Тарасова, работала бы учительницей в школе, и детки были бы рядом. И никаких скинхедов, никаких убийств. Откуда в архангельской глубинке скинхеды? Там и слова-то такого никто не слыхал...

И так сильно, так остро и болезненно вдруг захотелось оказаться дома, в деревне, так мучительно ярко представилась несостоявшаяся счастливая жизнь, что Валентина заплакала...

В большой поморской деревне Карежма, что на берегу Северной Двины, Валя Ватрушева безоговорочно признавалась первой ученицей. А также первой красавицей. Светловолосая, синеглазая, статная, пышногрудая, она побеждала во всех районных олимпиадах по физике, химии и математике. Ее любили фотографировать для районной газеты и однажды поместили большой портрет, чуть ли не во всю первую страницу областной молодежки. Это случилось, когда ее конкурсная работа по химии заняла первое место на областной олимпиаде. Той весной Валю отправили в Ленинград представлять всю Архангельскую область на Всесоюзном слете юных химиков.

Увы, там Валюше успех не сопутствовал: сельская подготовка изрядно проигрывала элитным столичным спецшколам, – но юную северянку это совершенно не огорчило. Наоборот. Удачно вылетев с первого тура олимпиады, она получила в полное распоряжение целую неделю свободного времени, которую и провела на ленинградских улицах, с распахнутым от восторга глазами и открытым от удивления ртом. Даже ни в один музей не зашла – все оставила на потом, когда вдоволь налюбуется домами, мостами, памятниками. Несколько раз подходила к Эрмитажу, намереваясь встать в очередь за билетом, да так и забывала и про очередь, и про билет, завороженная панорамой Петропавловки и мощью Ростральных колонн на Стрелке Васильевского острова. Не смея отвести взгляд от чудесных видений, все время боясь, что эти сказочные картины окажутся миражом, спотыкалась о поребрики Дворцового моста, торопясь на другую сторону Невы. Гладила шершавый гранит парапета, спускалась по черно-синей брусчатке к серебряной воде, выписывала восьмерки вкруг Ростральных махин, с замиранием отгадывая, кто же по ночам зажигает огонь в остроносых лодках, прилепленных, как гнезда здоровенных птиц, к гладким красным стволам. Перелетала по мосту Строителей на Петроградскую сторону и долго-долго, целую вечность, брела по набережной, крутя головой до ломоты в шее, пока не утыкалась в разверстые зевы крепостных рвов.

Она и не знала, что наяву, а не по телевизору или в кино города могут быть такими красивыми. И не догадывалась, что в улицы, дома, мосты и площади можно влюбиться, как в человека, безудержно, безоглядно и – навсегда. А произошло именно это.

Нельзя сказать, что родную Карежму Валя не любила. Наоборот. Ясными синими зимами у нее перехватывало горло, когда на голубом снегу вдруг вспыхивали оранжевые радуги приветливого солнца, – и тогда хотелось кричать во весь голос от радости, вдруг заполнявшей легкие. По весне она отогревала в пушистых кроличьих варежках такие же пуховые почечки вербы и снова обмирала от предчувствия близкого тепла, шелкового разнотравья, стеклянных колокольчиков ландышей, спелый острый запах которых сводил сладкой ломотой скулы.

Во время ледохода Валюша часами могла стоять на солнечном речном откосе, усыпанном егозливыми веснушками мать-и-мачехи, наблюдая, как кружатся в величавом танце перламутровые льдины. Они медленно сходились от черной кромки берегов к центру, плавно поднимая отороченные радугами белоснежные кринолины, а когда вновь расходились к берегам, в освобожденном пространстве воды расцветали огромные синие незабудки.