реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Нарская – Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов) (страница 10)

18

У Хазановых: нежное прикосновение к старине[89]

Борис Яковлевич Хазанов (1895–1979) родился в черте еврейской оседлости, в Могилевской губернии Российской империи. Сын меламеда (классного воспитателя в хедере), Борух Янкелев Хазанов за 15 лет между 1898 и 1913 годами получил крепкое среднее образование, пройдя через иудейский хедер, православную церковно-приходскую школу и городское училище (см. ил. 2). Лишь накануне Великой Отечественной войны ему удалось освоить специальные бухгалтерские дисциплины в объеме, предусмотренном программами экономических факультетов советских вузов. Тем не менее с 1913 по 1965 год он успешно работал в должности главного бухгалтера различных частных, а после революции 1917 года – кооперативных и государственных организаций. С 1927 года служебная карьера Хазанова была связана с советской энергетикой в Белоруссии, а затем в Балахне Горьковского края и в Горьком, где он, главный бухгалтер Горэнерго, в семидесятилетнем возрасте вышел на пенсию. В январе 1941 года он, проходив много лет в «сочувствующих» советской власти, был принят в ВКП(б).

Нина Яковлевна Хазанова (в девичестве Рывкина, 1900–1985) происходила из семьи мелкого служащего (см. ил. 3). Она училась в частной гимназии, которую не окончила, и помогала матери с домашними платными обедами. Здесь Нина и познакомилась с одним из «клиентов» этого «пансиона», Борисом Хазановым. Они поженились в октябре 1921-го, а в декабре следующего года родилась дочь Мира (Мириам, 1922–2009). Нина следовала за мужем, которого в 1920-х – начале 1930-х перебрасывали с места на место. В 1928 году у них родилась вторая дочь, Тамара, моя мама (1928–2022).

Ил. 2. Б. Я. Хазанов (1894–1979). Быхов, 1913

Ил. 3. Н. Я. Хазанова (1901–1985). Белоруссия, середина 1920-х

В 1946 году Тамара окончила общеобразовательную школу и Горьковское хореографическое училище. Затем она училась у легендарной А. Я. Вагановой на отделении педагогов хореографии в Ленинградской государственной консерватории. В 1951 году Тамара Хазанова с отличием окончила учебу в Ленинграде и уехала работать в Сталино (Донецк). Там в 1955 году она познакомилась с моим будущим отцом Владимиром Нарским (1928–2021), вышла за него замуж и поменяла фамилию (хотя в хореографических кругах ее еще несколько десятилетий больше знали как Хазанову). Поэтому ее дальнейшая история и влияние на мой интерес к прошлому будут обозначены в рассказе о Нарских.

Хазановы переехали из Балахны в Горький в 1940 году. С 1948 года они жили в маленькой, но очень уютной квартирке на улице Минина, в одном квартале от великолепной Верхне-Волжской набережной и величественного Откоса на высоком правом берегу Волги. Именно в этой квартире и проходили мои летние месяцы в 1960-х и начале 1970-х.

На первый взгляд родители матери представляются правоверными советскими гражданами. Однако при более внимательном рассмотрении на их жизненном пути и в их быту обнаруживаются сомнительные для безупречной советской биографии явления. Хазанов встретил советский период истории обстрелянным – в буквальном смысле слова – мужчиной в возрасте за двадцать с собственным дореволюционным прошлым. Он когда-то работал на «капиталистическом» предприятии и в 1920-х годах считался «буржуазным специалистом». К тому же в 1915–1917 годах он служил в царской армии, во время военных походов бывал за границей, в Австрии и Румынии.

Нина Рывкина вынесла из частной гимназии «буржуазные» представления о семье и навыки ведения домашнего хозяйства. Она недолюбливала советскую власть и разговоры с супругом о политике прекращала возгласом: «Ай, не морочь мне голову своими коммунистами!» Она не читала советских газет, которые ей были неинтересны.

При внешней активности дед был очень закрытым человеком. Он был подчеркнуто вежлив с коллегами на работе и соседями во дворе, но эта вежливость была его броней, или мундиром, застегнутым на все пуговицы. Он избрал для себя стратегию социальной самоизоляции во всем, что не касалось служебных обязанностей: он не принимал участия в пьяных застольях, не толкался в курилке, не рассказывал анекдотов, не вел «пустых», в его терминологии, разговоров, не искал дружбы начальства и подчиненных, неохотно принимал гостей и выходил в люди.

Казалось, что он предан режиму. Но, будучи умным человеком, скорее всего, осознавал, что безоговорочно доверять властям не стоит. Недаром он советовал дочерям вступить в коммунистическую партию, чтобы иметь право «выслушивать в глаза» то, что о тебе думают.

В домашнем хозяйстве, которым уверенно руководила бабушка, было множество следов ее еврейского происхождения, диссонирующих с антисемитским фоном послевоенного СССР. В ее кулинарном репертуаре были кисло-сладкая курица или телятина (эссиг флейш), фаршированные мукой со шкварками куриные шейки и заливная рыба, фаршированная щука (гефилте фиш) и форшмак (геакте эренг), печеночный паштет (геакте лебер) и бульон с клецками, холодный свекольник (калте буречкес) и цимес из томленых сухофруктов, маковая баба и печенье тейглах. Разговоры, не предназначенные для ушей ребенка, велись на идиш, в котором к 1960-м годам Хазановы чувствовали себя не очень уверенно.

Борис и Нина Хазановы были любящими дедушкой и бабушкой и души во мне не чаяли. Они мне много читали, пока я не овладел этим навыком, и рассказывали о своей жизни. Живые рассказы бабушки об антисоветском стрекопытовском мятеже 1919 года в Гомеле и о немецких бомбардировщиках над Горьким в 1941 году потрясали мое воображение. Дед рассказывал мне о том, о чем не рассказывал собственным дочерям, в том числе о гибели родных в еврейском гетто от рук гитлеровцев. Но чаще все же родители мамы щадили мое чрезмерно развитое воображение. Бабушка описывала пикники в санаториях 1920-х годов, визиты в театры и рестораны. Дедушка знакомил меня с культурой восточноевропейского еврейства и даже пытался, правда безуспешно, привить мне азы идиш.

Его дочери вспоминали своего отца совсем не так, как я. Для них он был молчаливым, пытающимся своим молчанием уберечь детей от неприятностей:

У меня осталось впечатление, – вспоминала его старшая дочь, – что, когда что-то касалось его прошлого, он такими обтекаемыми, общими фразами говорил, что… я об этом знала из всего, что было напечатано в центральной прессе, и мне его ответ ничего не давал. И я, наверное, перестала просто его расспрашивать. Интересного он ничего не рассказывал. Я потом, когда он умер, думаю: «Как же это я его не расспрашивала?»[90]

Слово Бориса Хазанова было веским, потому что звучало редко. Дома в 1920–1950-х годах не говорили о политике и о прошлом, родным языком почти не пользовались. Обе его дочери не знали ни слова на идиш, а о том, что отец был ранен во время Первой мировой войны, услышали от своих детей. Их образ отца – образ закрытого человека, закрытого буквально, отгородившегося газетой от внешнего мира.

Мне же он запомнился совсем другим: оживленно рассказывающим о своем детстве, о семейном укладе его родителей в Быхове, о работе на фабрике Школьникова и Половца, о штыковой атаке под Львовом, о погибших в гетто сестре и брате; гуляющим с внуком по Откосу, кормящим воробьев, поющим еврейские песни, улыбающимся, смеющимся. Упорно молчавший в опасных 1920–1940-х годах, когда росли его дочери, которых он старательно оберегал от рискованного знания о прошлом, он «разговорился» со мной и внучками в относительно мирных 1960-х. Когда-то «застегнутый на все пуговицы», дед раскрылся, словно бы наверстывая упущенное.

Мягкое, не отягощенное травмами прикосновение к прошлому в квартире Хазановых обеспечивалось не только их заботливым вниманием ко мне, но и связью рассказов с красивыми старинными вещами, наполнявшими их быт. Бориса и Нину окружали изящные вещи – массивная резная старинная мебель, зеркала и лампы в стиле модерн, швейная машинка с золотыми узорами по черному лаковому фону, бабушкины собственные вышивки 1920–1950-х годов и фотографии, на которых родители моей мамы были молодыми людьми, одетыми и причесанными по моде 1920–1930-х годов.

Но предметы из прошлого не просто украшали интерьер квартирки Хазановых. Они использовались в быту, несмотря на старомодность. Так, бабушка гладила простыни, пододеяльники и наволочки по старинке, не утюгом, а длинным ребристым рубелем, с грохотом катающим тяжелую скалку с намотанным на него бельем. Она мастерски шила на старинной, с дореволюционным стажем, машинке «Зингер». А дедушка аккуратно сберегал в домашнем архиве следы своего прошлого, что позволяет документировать ранние периоды его биографии значительно надежнее, чем в случае его супруги.

С родителями матери мне было очень интересно, особенно когда мои дорогие старики доставали из огромного трехъярусного славянского буфета или из платяного шкафа с резными лилиями на двери коробки и пакеты с фотографиями и другое заветное содержимое. Я с любопытством разглядывал фото, на которых было множество незнакомых мне людей, совсем молодые бабушка и дедушка, их маленькие дочки, ветхие дедушкины документы с «ерами» и «ятями» в тисненой черной папке с завязками, массивные испорченные золотые часы с двойной крышкой, серебряные полтинники и рубли 1922 года с изображениями рабочего и крестьянина.