реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Куртакова – Пепел и Прах (страница 5)

18

Он уже здесь.

ДОРОГА МОЛЧАНИЯ

Легкие помнили ледяную воду. Даже сейчас, когда каждый вдох обжигал холодом, они сжимались в спазме, напоминая о том, как она распахнула объятия черным водам Чертовых Пальцев и ринулась вниз, в ледяной омут. Она не помнила боли от удара, только всепоглощающий холод, затягивающий в черноту. И руки Раймонда, выдиравшие ее обратно к жизни, которой она больше не хотела.

Теперь холод был иным. Сухим и колющим. Снег слепил даже сквозь закрытые веки, налипая на белые ресницы. Он падал густо, тяжело, заваливая тропу, которая уже и не тропа была, а лишь смутная память о направлении, угадываемая Раймондом по изломам скал. Адея не видела их. Она сидела в седле Тайнана впереди него, вставленная в пространство между его раненой рукой и той, что еще могла держать поводья. Ее спина чувствовала тепло его тела, ее затылок – его прерывистое, хриплое дыхание над головой.

Он был ее саваном и ее якорем.

Его правая рука в самодельной шине из двух щепов лежала на ее бедре, искаженная и бесполезная. Бинты, сорванные с подола ее же платья, были ржавыми от запекшейся крови. Она помнила, как рвала ткань, крича что – то нечленораздельное, умоляя наемников оставить его, остановиться. Тогда, в ярости и ужасе, ее тело еще что – то чувствовало. Теперь – нет. Только глухую, ноющую боль в низу живота, вечное эхо преждевременных родов. Там, где должно было биться сердце ребенка, зияла пустота, физическая и душевная, такая огромная, что в ней тонули все остальные чувства.

Каждый его вдох, короткий и со свистом, отдавался в ее спину. Сломанные ребра. Она знала, что ему невыносимо больно. Что каждый шаг коня отзывается в нем огнем. Но ее собственное горе было массивнее, тяжелее любой физической травмы. Оно пожирало все, как черная дыра, оставляя лишь тонкую, хрупкую скорлупу, которая была Адеей. Его страдания доносились до нее как сквозь толстое стекло – видимые, но неощутимые.

«Он дышит, – тупо констатировала она про себя. А мой сын – нет.»

Он остановил Тайнана на привал под нависающей скалой, дававшей призрачную защиту от ветра. Сперва он убрал с ее бедра свою сломанную руку, и Адея почувствовала, как он весь напрягся, подавляя стон. Потом, цепляясь левой рукой за луку седла, он медленно, мучительно сполз на землю. Его ноги подкосились, и он едва удержался, прислонившись к конскому боку. Он привязал Тайнана к выступу скалы, движения его были неточными, размашистыми от слабости.

Потом повернулся к ней. Его лицо под маской запеченной крови и грязи было серым от боли и истощения.

– Держись, – прохрипел он, его левая рука обхватила ее за талию, чтобы снять с седла.

В этом прикосновении не было ни нежности, ни силы – лишь отчаянное усилие. Его колени подогнулись, и они едва не рухнули оба в снег. Адея молча соскользнула на землю, как кукла, и осталась стоять, не двигаясь, глядя в белое марево. Она слышала за спиной его тяжелое дыхание, звук скребущегося по снегу сапога, хруст ломаемых одной рукой хворостин. Он возился с огнем, и в этом была вся его суть – упрямое, животное цепляние за жизнь, которое она в себе исчерпала.

Потом он подошел к ней с флягой. Поднес к ее губам. Адея не реагировала. Вода? Ее горло все еще спазмировало от памяти о речной воде. Он грубо взял ее за подбородок, его пальцы были холодными, и влил несколько глотков. Жидкость потекла по подбородку, каплями застывая на коже. Слез не было. Она выплакала их все в ту ночь, когда он забрал у нее маленькое, синеватое тельце, завернутое в пеленки. Она помнила его вес на своих руках. Смехотворно маленький. Бездыханный. И она держала его, не в силах отпустить, пока Раймонд не сделал это за нее, его собственное лицо искажено таким страданием, что она, сквозь пелену своего горя, едва узнала его. Он унес его к костру, и для Адеи это было равноценно тому, что он собственноручно бросил в пламя ее сердце.

– Ешь, – его голос был чужим, хриплым от боли и простуды. – Ешь, Адея.

Он сунул ей в руку краюху замерзшего хлеба, разломанную его зубами. Она сжала ее в перчатке, не глядя. Хлеб. Запах. Внезапно и яростно память накрыла ее: тепло печи в Лимонных Садах, щекочущий ноздри аромат свежеиспеченного хлеба с тмином, смех отца, доносившийся из сада. Безопасность. Дом. Мир, где самые страшные трагедии были из разряда подгоревших коржей или ссоры с сестрой из – за ленты. Мир, где не было ни наемников, ни сожженных дотла городов, ни ведьм в лесных избушках, выскребающих из тебя последние надежды. Этот мир рассыпался в прах, и теперь его осколки впивались в нее, острее любого клинка. Теперь был только снег. Бесконечный, безмолвный, бессердечный снег, под которым можно было уснуть и не проснуться. И пустота, звенящая в ушах громче любого крика.

Раймонд тяжело опустился на корточки у чахлого огня, прислонившись спиной к скале, и закрыл глаза. Его лицо исказила гримаса, и он задышал чаще, коротко и с присвистом, словно рыба, выброшенная на берег.

Внезапно Тайнан рванул поводья, громко и тревожно зафыркал. Раймонд инстинктивно вскочил, левая рука рванулась к эфесу меча. Мгновенное, резкое движение. Оно отозвалось в его сломанных ребрах ослепляющей вспышкой боли. Он громко, по – звериному, простонал, его тело предательски дернулось, он споткнулся о скрытый под снегом корень и тяжело рухнул сначала на колено, а потом на бок. Темные, свежие пятна проступили на его потертом плаще.

Адея смотрела на это со стороны, как на разыгранную на сцене представление. Ее разум, онемевший от горя, регистрировал падение, но не осознавал его.

«Встань, – подумала она безразлично. Или не вставай. Какая разница?»

Но потом ее взгляд упала на его сломанную руку, беспомощно вывернутую, на те самые бинты с подола ее платья. И в памяти всплыло не его лицо, искаженное болью, а другое. Его лицо у погребального костра. Озаренное отблесками пламени, по которому полз дым, уносящий с собой все ее будущее. И ее собственное тело, рвущееся вперед, в этот очищающий жар, чтобы исчезнуть.

Ее ноги, не слушаясь окаменевшего разума, сделали шаг. Потом другой. Она медленно подошла и опустилась на колени рядом с ним в снег. Колючий холод тут же пропитал тонкую ткань ее рваного платья. Ее рука в грубой перчатке коснулась его плеча. Он лежал, сжавшись в комок, борясь с волной тошноты и боли, и не видел, как в ее пустых, фиалковых глазах на миг мелькнула искра чего – то, кроме отчаяния. Не жалости. А странного, изуродованного родства. Они оба были сломлены. Он – телом, она – душой. Она не могла помочь ему подняться. Не могла сказать ни слова утешения. Но она была здесь. Она приползла из глубины своей бездны, потому что в его падении увидела отголосок своей собственной. И пока он был жив, жива была и память о том, что она когда – то любила, надеялась, носила жизнь под сердцем. Он был последним живым свидетелем ее счастья.

Он, наконец, переборол спазм, с трудом приподнялся, опираясь на локоть. Его взгляд, затуманенный болью, скользнул по ее руке на своем плече, потом по ее лицу, по мокрым следам от воды на ее щеках, которые можно было принять за слезы. Ни удивления, ни надежды в его глазах не было. Лишь усталое, горькое понимание. Они были двумя половинками разбитого сосуда, и ни одна не могла удержать воду.

Молча, он поднялся, помогая ей встать. Молча, с нечеловеческим усилием вновь всадил ее в седло. Молча, вскарабкался сам, снова прижав ее спину к своей груди, к своему тяжелому, свистящему дыханию. И они поехали дальше, двое немых призраков на одном коне, в белой, безжалостной пустоте, оставляя за собой единственный след – две тонкие линии, что тут же заметала вьюга.

ЗОЛОТОЙ ГОРШЕЧНИК

Великий замок Акрагант был не просто крепостью, он был каменным чревом, гигантским, беспощадным организмом, который ежедневно проглатывал тысячи жизней, чтобы переварить их в прах, пот и покорность. Он урчал скрипом тележных колес на мостовой, стонал гулом голосов в сводчатых потолках, выделял испарениями кухонь, конюшен и людских скоплений. И Терон Ламонт, золотой горшечник, был одним из его любимых пищеварительных соков – едким, незаметным и абсолютно необходимым для поддержания жизни этого монстра.

Его день начинался еще до рассвета, с вони. Едкая, густая смесь человеческих испражнений, мочи, прогорклого вина и гнилой соломы ударяла в ноздри, едва сознание возвращалось к нему. Это был запах его долга, его унижения и его власти.

Воздух в общей каморке под лестницей, которую он формально делил с тремя другими слугами – подростками, был спертым и тяжелым, но Терон проводил там лишь несколько часов. Он затягивал шнуровки на своей поношенной, но добротной тунике из мягкого бархата – не самой плохой, между прочим, – и его пальцы скользили по ткани с почти что ласковым удовлетворением. Это был трофей. Затем он надавал свои крепки, просмоленные башмаки и кожаный передник, грубый и потрескавшийся от работы. Обряд облачения был завершен. Он был готов нести свой крест из позора и возможности.

Его обязанность была примитивна и всем очевидна: обход покоев знати, опочивальней гвардейцев, каморок писцов и даже темных закоулок казарм. Он собирал ночные горшки, выносил их в огромной дубовой бадье на плече к выгребным ямам за стенами, мыл их в ледяной воде с уксусом и расставлял обратно. Он был золотым горшечником. Ирония этого титула, данного кем – то из старших слуг с извращенным чувством юмора, не ускользала от него. Он носил дерьмо лордов, и за это ему платили гроши. Но именно эта работа давала ему нечто бесценное – доступ. Доступ к их комнатам, к их секретам, брошенным на полусонную тягомотину ночи, к их грязи. И доступ к тем, кто мог сделать его жизнь чуть менее дерьмовой.