Наталья Гвелесиани – Неправильные: cборник повестей (страница 7)
Тетя Мария тоже вернулась в Баку.
И потекли долгие дни неизвестности.
Каждый день тетя писала письма: одно – мужу, а другое – следователю, перечисляя одно и то же: простые бесхитростные события, дни безмятежного счастья, всю жизнь любимого, бесконечно благородного существа, которая проходила – вся – на ее глазах. Объясняла, что… ну не мог он быть членом антисоветского заговора. Попросту потому что они после революции не разлучались ни на минуту. И потом – ведь муж революцию любил.
День за днем в сторону острова Наргин – он располагался в десяти километрах южнее столицы – шли подводы, а затем и баржи с родственниками заключенных.
Каждый день тетя Мария, переночевав где придется, тоже проделывала этот путь, подходила к зданию тюрьмы и вставала в серую очередь к окошку, куда передавала письма и скудную передачу.
Иногда получала письмо от мужа и тут же жадно впивалась взглядом в строки.
Потом выходила во двор и вступала в круг сидящих прямо на усыпанной гравием земле других женщин – чьих-то жен, матерей, дочерей. Все эти женщины, каждая из которых была погружена в себя, в какую-то глубоко свою, отчаянную думу, казались монументом. Да и весь мир – он внезапно окаменел. И как бы – уже покрылся бронзовой пылью истории. Можно было биться об него головой, можно было сиро глядеть себе под ноги, где под исчезнувшей опорой дымилась собственная потухающая жизнь. Суть дела от этого не менялась. Через равные, а иногда и неравные промежутки времени – где-то там, во дворе тюрьмы – сухо расписывались выстрелами на телах их родных творцы нового мира. Каждая из них, как ни сдерживали они, окаменев, слезы, все равно вздрагивала при этих звуках, выйдя на секунду из оцепенения. Каждая думала – уже без слов – сокрыв свою думу глубоко в сердце даже от собственных, не говоря уже о посторонних – глаз: «Не мой ли это?..».
Но некоторые из женщин молились. Для них молитва была действительно опиумом. Плюс некое подобие опоры в виде надежды на загробную жизнь удерживало их от помешательства.
Как-то тетя Мария услышала краем уха, что тела расстрелянных и умерших от тифа, пыток и недоедания свозят на самую верхнюю часть острова, где вырыт гигантский котлован. Там их сбрасывают, присыпают известью, тонким слоем земли и ждут новую партию.
Потом все повторяется заново.
Порой земля шевелится. Кое-где слышны стоны. Это мечутся в предсмертном бреду случайно недобитые.
А для еще более масштабных расстрелов была припасен другой котлован – он находился на соседнем острове Песчаный. Заключенных переправляли туда на баржах. И туда уже никого не пускали.
В один из таких тягучих, однообразных дней чья-то рука опять механично протянула ей из окошка сложенный лист бумаги. Письмо!.. От Александра Григорьевича!..
А вдруг он уже лежит, оприходованный, в общей яме?..
Она еще не знала, что это письмо окажется последним.
То письмо тетя Мария, которая больше никогда не вышла замуж, хранила
всю жизнь.
Все они видели этот пожелтевший лист бумаги, исписанные неровным мелким почерком, некоторые слова на котором стали от времени неразборчивы, много раз. Тетя Лили каждый раз доставала его из особого ящика в столе, разворачивала прямо в воздухе и принималась читать. Голос ее становился совсем молодым, потому что в нем никогда не высыхали слезы. В нем рокотал протест, лилось недоумение. Жалость с умилением – была тому опорой. Все это так и кипело, грозясь перешагнуть даже через край жизни.
Александр Григорьевич, казалось, писал по воздуху прямо сейчас:
«Милая и дорогая Маруся!
Я живу пока благополучно, очень тебе благодарен за все то, что ты делаешь для меня в такой длинный период времени. Мне одно хотелось бы – хотя бы еще раз увидеться с тобой – но это так трудно, что я не советую тебе обращаться за пропуском для свидания. (Далее неразборчиво)…. несколькими словами как этим письмом.
Ввиду разных осложнений или я, возможно, буду осужден на срок, а то в худшем случае и навсегда со свету, ты особенно не беспокойся и береги лишь себя, а моя судьба вся от Бога! Двум смертям не бывать. Тебе же советую уехать по возможности скорее домой – устроиться дома и жить спокойно. При такой дороговизне уже при наших средствах очень трудно и невозможны никакие помощи. Пока я живу, и думаю, что хотя я и в тюрьме, все же меня кормят с грехом пополам, а как-то тебе, я и представить себе не могу.
Мне очень грустно, что ты так скучаешь, беспокоишься. Милая моя деточка, старайся лучше жить дома.
Если тебя интересует моя судьба, ты тогда все же… (Неразборчиво)… лишь бы я не был перед тобой виноват… (Неразборчиво)… нигде нельзя сверить точного времен…(Неразборчиво)… может быть, просижу долго, что для меня лучше, чем смерть.
Обязательно напиши мне, когда ты уедешь. Можешь принести мне кусок… (Неразборчиво)… около одиннадцати часов и дать мне с письмом?
(Неразборчиво) … будешь знать – нахожусь в тюрьме. Если можешь, то привези мне 2 пары белья, больше ничего не нужно, и то не передавай, пока не узнаешь, что я жив и в тюрьме, а то пропадет. Хорошо было бы, если бы хотя бы меня осудили, а то так – на нервах отражается.
Маруся, деточка, ты очень много расходуешь на посылки, я тебе всегда об этом писал, ведь ты каждый раз, когда свободна… (Неразборчиво)… можешь в любое время принести и дать мне знать о своем отъезде. Желаю тебе всего хорошего, большого счастья. Кланяйся всем моим. Не беспокойся, береги главное свое здоровье. Никто тебе в жизни не поможет, если сама не будешь себя беречь.
Целую тебя крепко-крепко и прости меня за все. Будь здорова и счастлива.
Целую крепко.
Твой Саша».
Закончив чтение, тетя Лили, у которой глаза, которые часто наливались слезами, были сейчас совсем распахнутыми, беспомощно сказала:
– Ну, вот и еще одна жизнь в нашем роду была жестоко оборвана революцией. Хоть дядя Саша и не был моим кровным родственником, но для меня он – все равно наш!
Она развела руками, как крыльями, словно большая неведомая птица, запутавшаяся в каких-то силках, забрала из воздуха лист и бережно отправила обратно в ящик.
Оттуда же она извлекла старинную шкатулку. А из нее – какое-то сияние тихо перешло в ладонь.
– Людмилочка! – сказала тетя Лили как можно торжественней. Стараясь твердостью в голосе отогнать только что пережитое. – Эти сережки подарил моей тете Марии в день свадьбы ее Александр Григорьевич. Ты знаешь, она тоже потом жила как монахиня. Она больше не вышла никогда замуж. И, знаешь, старалась каждое воскресенье подниматься в церковь Давида на Мтацминде. Оставаться в Баку дольше она тогда действительно не могла и, видимо, передав для мужа все, что он просил, последовала его совету. Вернувшись в Тифлис, где у нее был на Авлабаре дом, купленный для нее мужем, где и жила на тот момент ее родня, тетя целиком посвятила себя уходу за матерью, сестрой, братом. Она даже усыновила внебрачного сына моего отца, родившегося от гулящей женщины, когда тому было семнадцать лет. А заодно – тетя забрала из детдома, куда отдали детей после смерти матери, и его младшего брата, отец которого был неизвестен. А там, когда брат женился на моей маме – простой селянке из Манглиси, – и мои родители, перебравшись в отдельную квартиру, едва концы сводили с концами, упросила их, чтобы они отдали ей на воспитание меня, старшую дочь. Потому что у тех только что родилась еще одна девочка. Тетя меня и воспитала. И знаешь, деточка, воспитала очень хорошо. Я не хвалюсь. Но тетя сама говорила, что я не доставляла ей никаких хлопот… А теперь, знаешь ли, мне скоро умирать и не хочется, чтобы эта семейная реликвия сгнила вместе со мной в земле или попала в чьи-то равнодушные руки. Я хочу подарить эти серьги тебе. – Мне?!. Что вы, тетя Лили, нам этого нельзя! Мы даем обет бедности. – Это, деточка, не богатство, а – свет.
Вытерев глаза, тетя Лили подытожила, стараясь говорить суше, чтобы совсем не расстроиться.
– Позже, когда тетя написала в Кремль письмо с просьбой сообщить ей о местонахождении мужа, из местного ВЧК пришел ответ, что Ипатов Александр Григорьевич был расстрелян за участие в контрреволюционном заговоре. Приговор был приведен в исполнение в 1921 году. На письме же Ипатова к супруге значилась указанная его рукой дата – 26 августа 1920 года. В этот день – тоже 26 августа, но год спустя – тоже за участие в заговоре – он известен теперь всем историкам и знатокам русской литературы как «Дело Таганцева» – в Петрограде был расстрелян поэт Николай Гумилев. Считается, что это было одно из первых дел, с которого начались массовые расстрелы в отношении дворянской интеллигенции. Хотя на том же Наргине такие расстрелы были уже давно поставлены на поток. Примечательно, что в этот же месяц и год Россия похоронила Блока.
5
Бумаги. Бумаги. Бумаги.
Поворот налево, поворот направо. Окошко под одним номером. Окошко – под другим. За каждым из них сидят похожие на изваяния люди. Они глядят в компьютеры, стараясь не глядеть на посетителей. Понять их можно – посетители проходят здесь валом и, если, встретившись раз с ними глазами, не отвести мгновенно взгляда, каждый из них станет как бы братом. И совестно будет не разбиться ради его дела в лепешку. Сердца же на всех не хватает, ох не хватает. Раз дело поставлено на поток. Вот и мелькают взад – вперед тела. И человек в окошке тоже старательно ведет себя как тело. Да он и действительно сейчас – только тело. Человеком он становится только перед лицом другого человека. Только когда обнимет его изнутри как друга.