реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Гвелесиани – Неправильные: cборник повестей (страница 4)

18

Тут Эрика некстати вспомнила, как, когда она однажды обратилась в Консульство РФ в Грузии с просьбой о гражданстве, помощник консула только руками развел. И рад бы, мол, помочь, но закон не велит. Только в общем порядке – сначала разрешение на временное проживание, если дадут квоту, потом срочный отъезд в точно указанный срок, временная регистрация в чьем-то, а всего лучше – в собственном жилье, потом спустя год, быть может, вид на жительство, если позволяют доходы. И обязательная справка о них, обязательная работа с заработком не ниже прожиточного минимума, куда иностранцев не так уж и берут, ведь руководству предприятия, за них, иностранцев, приходится отчислять государству какие-то выплаты. И так – в лучшем случае пять лет. После чего можно подавать заявление на гражданство. Которое могут и не дать. Даже если ты вырос на русской культуре. И даже если твоя мать сделала выбор в пользу русской национальности. Да даже если ты русский.

Правда, одну возможность перед Эрикой тогда все-таки вытянули, как кота из мешка.

Ей предложили, благо у нее было педагогическое образование, отправиться преподавать русский язык в детском доме. Чему бы она была несказанно рада. Да вот только тот детдом был – в заброшенном дальневосточном поселке, что располагался прямо у границы с Японией. Там, по словам помощника консула, имелось общежитие и гражданство за этот переселенческий подвиг обещали предоставить в трехмесячный срок. И даже посулили подъемные.

Эрика, любившая также и Грузию, своих тбилисских родных и друзей, любившая своих друзей, проживавших по всей России, дорожившая редкими встречами с украинской родней, не могла обречь себя на ссылку, откуда, – она это знала – по материальным возможностям возврата не будет. К тому же здоровье ее не годилось для каторжного труда. Да, наверное, консул потому и предложил этот вариант, что был уверен, что он не пройдет. И можно будет поставить галочку – дескать, мы сделали все, что могли.

И вот, забытая суровым законом, Эрика прохаживалась сейчас напротив бюста Пушкина.

Непринужденная атмосфера парка, ее легкость снова исчезли. Словно на месте святого Георгия, сменившего Ленина, на фоне которого кудрявая голова поэта казалась детским мячиком, вдруг появился Медный Всадник.

Куда ты мчишься, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

Этого в современном мире теперь не знал никто.

Из любви к родной культуре, литературе и одиночества Эрика иногда вела воображаемые диалоги с деятелями прошлого. И сейчас ее внутренний взор словно проник в изваяние поэта. Пушкин, приветливо улыбнувшись, покинул изваяние и, материализовав трость, принялся вышагивать взад-вперед, поглядывая на Эрику с совершенно неземным, величайшим добродушием.

– Александр Сергеевич, вы бы хоть усыновили меня, что ли… Я тоже Александровна, но теперь, получается, Эрики Александровны, согласно документам, на Земле больше нет.

Приостановившись, Пушкин посмотрел на Эрику так проникновенно, что у нее мурашки пошли по коже.

– Как грустна наша Россия, – протянул он задумчиво. В этот миг печаль так и переливалась в его горящем взоре, но лицо при этом оставалось светлым. Оно, казалось, стало даже светлей от печали. Но он быстро опомнился, опять взглянул на Эрику, прокрутил в руке трость, направил ее к небу и ласково промолвил:

– Дитя, я – брат твой. Товарищ твой Пушкин, как говаривал наш собрат Андрюша Платонов. Мы все тут – дети одного Отца.

– Так, – охотно согласилась Эрика. – Но скажите мне, брат Пушкин, как же так получилось, что в созданном вами, как нам всем тут рассказывают в школе, современном русском литературном языке стали исчезать слова? Все помнят, как в годы сталинских репрессий исчезали люди. Но чтобы – слова… Вам знакомо слово «спецоперация»?.. Мне страшно, что, возможно, через совсем малый промежуток времени этот канцеляризм станет повсеместным. И вытеснит из нашего с вами братского языка точное, громадное по силе воздействия слово, соответствующее этому явлению. А там гляди – сгладятся в сплошную плоскую линию и все другие слова. И тут – это для меня ужасней всего! – мы перестанем понимать даже вас! Хотя, признаться честно, в школьные годы вы были мне безразличны. А потом до вас – было недосуг. Но сейчас, когда у меня есть досуг – я вдруг узрела брата!.. Как славно, что вас уже невозможно запретить! Но можно перекодировать ваши смыслы, сделать их чуждыми уму и духу.

Пушкин опять нахмурился. С ожесточением вцепился в трость и, озираясь, хотел было кому-то ею пригрозить. Но вдруг, обернувшись, увидел золотого Георгия на коне.

– Какая подделка! – произнес он гневно. – Боже мой, неужели вы по-прежнему молитесь золотым истуканам!..

– Но это же святой Георгий, – возразила Эрика. – Нет в этом скафандре ничего святого! Святые источают мир из собственного сердца! Да так, что порой даже иконы – мироточат. – Вы хотите сказать, что такое явление как святой Георгий, поборовший на этом самом месте такое явление как Ленин – не соответствует своей форме на данном конкретном месте?

– Да, он совершенно неуместен.

– Так как же соединить суть и форму в стол разъявшемся мире? Знаете, мой брат, одна наша сестра, страдающая синдромом Аспергера, как-то спросила меня, зачем поэты пишут стихи? Разве нельзя, как она изящно выразилась, говорить просто?

Пушкин добродушно подмигнул:

– «Как сердцу выразить себя, другому как понять тебя?» – «Трудов напрасных не тая, любите самого себя, достопочтенный мой читатель, – быстро продолжила Эрика, – Предмет достойный, никого, любезней, верно, нет его». Поэтому так бьет в самое сердце тютчевская строка, ставшая афоризмом: «Мысль изреченная есть ложь». Знаете, мне иногда хочется замолчать насовсем. После таких стихов.

– Мне тоже хотелось, – признался Пушкин. – Собственно, в раннем детстве я больше молчал. Родители мои были дома слишком откровенны. Они не прятали от детей своих истинных чувств. Например, до нас с сестрой им было недосуг. И они нам не врали – не показывали большей любви, чем у них было. Не произносили пустых слов. Не пытались тужиться, наполняя слова энергией, которой они не чувствовали. Отчего слова бы раз -Дваивались, раз -Траивались и раз – Четверялись, становясь двусмысленными. И я за это им теперь благодарен. Зато я с малых лет видел, как слова превращаются в змеиные хитросплетения, едва только на порог дома ступали гости. И как эти невинные домашние ужи превращаются в гадюк, вступив в пределы большого света. Ах, каюсь, я тогда испытывал нездоровое наслаждение, молча наблюдая из своего угла за их коловращением. Я тоже не любил говорить. И даже делать лишних движений, за что получал нагоняй от матери. Я не хотел быть обманщиком, как все. Но позже я открыл дверь в библиотеку отца. И поэзия, куда проник мой нескромный взор, – не только высокая, но и неловкая из-за своей торжественной напыщенности, а иногда и скверная, представляющая собой фривольные стихи, стала моим спасением. Я увидел, что слово может быть просто выражением любви. Даже в ее искаженной, извращенной форме. И что все слова в стихах стремились достичь этой любви, как просветления. Стремились обрести свое первоначальное, простое значение… С этого дня я почувствовал себя освободителем слов. И мою неповоротливость, замкнутость и молчаливость как рукой сняло.

– Я поняла, дорогой брат! Вы потому потом и совершили революцию в отечественной словесности, вернув ей свежесть и простоту золотого века! Вы стали нашим освободителем! Нашим солнцем, греющим нас изнутри подлинной любовью! Как же я вас раньше недооценивала! Бедный вы наш добрый гений! Да и мы все тут, наверное, вас до сих пор недооцениваем, как недооценивала, впав в замешательство от вашей искренности и чистоты, собственная матушка. Но как же вы могли… Как вы сумели найти потом общий язык буквально со всеми – от горничных до царей? Да и к сердцу не понимавшей вас матери все-таки проложили незримую тропу перед самой ее смертью?.. И – простите – но зачем вы стали таким повесой, зачем вам понадобился высший свет, зачем вы мелькали там, подобно мотыльку, летящему на лампу?.. Зачем столько вертелись, столько болтали в этом ложном кругу?..

– Милая, если бы я болтал меньше, этот свет был бы – еще хуже.

Когда улыбается Пушкин, все темное вокруг становится таким незначительным. Таким временным.

Едва приметно усмехнувшись, Пушкин опять обернулся на истукана на постаменте. И – о чудо! – тот опять показался Эрике настоящим героем. Но ведь только что Пушкин – сам Пушкин! – указывал на его ложное величие. И при этом сердился.

Встретившись с Эрикой взглядом, Пушкин промолвил – почти неслышно, больше глазами, чем словами:

– Дело не в том, что у чаши снаружи, а в том, что у нее внутри. Если ты от души полюбишь святого Георгия, то он будет весь – твой. Он так и просияет от твоих мыслей. И будет стоять на своем месте – хоть на этом же самом – только для тебя одной. А как бы было славно, если бы и все кругом его полюбили!

– А как же Ленин? Вы знаете, когда он тут стоял, некоторые его любили. Хотя большинству было все равно, а иные даже надсмехались.

– С Ленином немного сложнее. Он начал за здравие, а кончил за упокой. В школьные годы он даже изучал в религиозном кружке Слово Божье. И по своей наивной честности, присущей гениальным, то бишь, попросту естественным детям – тоже заметил несоответствие великой Истины – Правде и Красоте, которые, казалось бы, должны были идти рука об руку. Но нет правды на Земле. И он от всего сердца решил, будто ее и в самом деле нет ее и выше. Особенно его оттолкнули мертвые напыщенные слова, которыми преподавали тогда Закон Божий. Какие же из этого вышли