Наталья Горбаневская – Прозой. О поэзии и о поэтах (страница 5)
И я действительно от всего цветаевского отвратилась. Может быть, одно стихотворение Цветаевой до сих пор люблю. Из «Верст» 16-го года:
– и так далее. Оно как будто еще почти и не цветаевское, не трагическое. Я не говорю, что нельзя трагического. У Ахматовой очень много трагического. Но у Цветаевой трагедия – это значит: никто так не страдал, не страдает, не будет страдать, как страдает она, и в общем-то никто не поймет, как она страдала… Но если не поймет – то зачем писать?
Я стала и остаюсь очень резкой антицветаевкой. Хотя кто любит Цветаеву, это человека в моих глазах никак не дисквалифицирует.
Ахматова меня не учила писать стихи4, но она научила меня жить будучи стихотворцем, внушила иерархию ценностей. Не ставить себя на первое место. Знать себе цену, но не требовать, чтобы все ходили, тебя ценили, носили на руках и так далее. Итак, знакомство с Ахматовой – вообще главное событие в моей жизни. За жизнь тамошнюю, здешнюю, какую ни считай. Самое главное.
«Знаешь, где он – твой уют?»
Книга, подготовленная в стенах музея Ахматовой, – не альбом, несмотря на альбомный формат, высокое качество полиграфии и наличие большого числа иллюстраций, и не путеводитель, разве что по жизни. Подробно – по жизни Анны Ахматовой, но еще и по неотделимой от нее жизни нескольких советских десятилетий истории России. Вдобавок, правда, и по той «симфонии петербургских ужасов», как называла Ахматова два предыдущих века. Ибо история Фонтанного Дома началась не с Ахматовой, зато была ей известна и отразилась в стихах, прозаических набросках и «Поэме без героя».
Это скромное музейное повествование в четырех главах я рискнула бы назвать небольшим историческим романом, у которого два главных героя: Фонтанный Дом и жившая в этом доме, но в сущности всю жизнь остававшаяся бездомной поэтесса. И множество действующих лиц: владельцев, насельников, жильцов (знаменитое «Профессия – жилец» на ахматовском пропуске), поэтов, филологов, возлюбленных, детей, друзей. Династия Шереметевых, начинающаяся «Шереметевым благородным», фельдмаршалом Петра I, единственным, кто отказался подписывать приговор царевичу Алексею, и завершающаяся его правнуком, покинувшим Петроград после «самоубийства русской государственности» (отречения Николая II).
“После Октябрьского переворота Шереметевы собрались в московском доме на Воздвиженке. Оставаться в России становилось опасно, но покинуть ее казалось немыслимо. 13 ноября 1918 года С.Д.Шереметев писал князю Н.С.Щербатову: «Дорогой Князь, Вы знаете, ныне арестованы после обыска четыре сына и оба зятя… мне нездоровится, да и трудно поправиться… » Через месяц граф Сергей Дмитриевич Шереметев умер.
Род Шереметевых распался: одни эмигрировали, многие из тех, кто остался в России, подверглись репрессиям”.
Репрессии, аресты, обыски, слежка, гибель от пули или в лагере – расхожий мотив на страницах этого романа, как был он расхожим в жизни «стомильонного народа». Мы встречаем здесь не только всем известные имена: Гумилев, Мандельштам, Пунин (и его знаменитые солагерники), Лев Гумилев… Но вот, например, упоминается человек, с которым некогда вел философские разговоры юный Лева, а в сноске сообщается:
“Николай Константинович Миронич (1901—1951) – лингвист-востоковед, друг семьи Пунина и частый посетитель их дома. Погиб в лагере”.
Или вот чуть более развернутая история:
“Когда-то, еще в 1918 году, Пунин и Полетаев писали в своей книге «Против цивилизации», конструируя путь к будущему, к созданию нового общества: «Отдельные индивиды могут, конечно, пострадать или погибнуть, но это необходимо и гуманно и даже спорить об этом – жалкая маниловщина, когда дело идет о благе народа, расы и, в конечном счете, человечества». История показала, что этих «отдельных индивидов» оказалось 20 миллионов, среди них – Пунин, Полетаев и почти все, с кем они начинали создавать «новый мир»”.
Сноска: Е.А.Полетаев погиб в лагере в 1937 году.
И на этом фоне – жизнь Анны Ахматовой. Нет, не «на фоне». Этот «фон» и была ее жизнь. Особенно в те десятилетия, которые она провела в стенах Фонтанного Дома. «Дворцы и нищая жизнь в них» – такой вариант названия одной из глав фигурирует в плане книги воспоминаний Ахматовой «Мои полвека» (да если бы только нищая!). Воистину она, такая, казалось бы, ни на кого непохожая, была тогда со своим народом (там, где он, к несчастью, был), была как все – и в тюремной очереди, и в коммуналке. В самом начале этих десятилетий, в 1922 году, она писала:
Но это, если не знать предстоявшего, еще можно счесть обычным поэтическим оборотом. То же – да не то ж, не «я» отдельно, «вы» отдельно, не «голос», не «отраженье» и даже не «А это вы можете описать? – Могу», а какое-то запредельное приобщение – звучит 24 года спустя:
– и лишь в последнем двустишии своей одинокой трагедией она вдруг отъединяется, от-общается:
Под стихами – дата и место:
Фонтанный Дом
Свидетели Ахматовской эпохи
В прошлом году, в «РМ» №4359, Татьяна Вольтская писала о первом выпуске серии воспоминаний, задуманной сотрудниками Музея Ахматовой в Фонтанном Доме, – «Петербург Ахматовой: семейные хроники» Зои Томашевской. Музей издал следующую книгу – на этот раз об Ахматовой рассказывают люди, знавшие ее лишь в последние годы жизни, из самых младших ее современников. (Младших-то младших, но двое из них – Виктор Кривулин и Владимир Муравьев – не дожили до выхода книги.) Воспоминания (выступления на вечерах или личные беседы-интервью) записала, подготовила к печати, снабдила детальными содержательными примечаниями (они заняли больше половины книги) Ольга Рубинчик.
Знакомство с Ахматовой у каждого из трех мемуаристов складывалось по-своему. Кривулин, пришедший к ней в 1960 г. шестнадцатилетним, говорит:
“Мы все глупые тогда были. (…) Но ей ужасно нравилась эта наивность. Насколько я понимаю, она нуждалась в моем удивлении, в такой реакции, которая в другом возрасте уже невозможна. Я думаю, что у нее была очень глубокая человеческая связь с подростками. Она вообще любила подростков – девочек, мальчиков. С ними она чувствовала себя необыкновенно свободно”.
Кривулин замечательно описывает Ахматову и общение с ней (заметив, впрочем, что «общение» – это не ее слово):
“Это была, конечно, школа. Школа поэзии как состояния. Как театра и не театра. Как такого бытия, где нет границы между подмостками и бытовой жизнью. Все время был какой-то внутренний расчет: каждое слово взвешено, продумано, как оно будет сказано, интонировано, обыграно. И тут не так важна была тема – сама речь доставляла наслаждение. Она превращалась в интеллектуальную игру (…) Это не было чем-то натужным. По многим воспоминаниям Ахматова предстает человеком, возведенным на котурны. Нет, этого не было, Ахматова – очень разумный человек. А была постоянная игра с историей, с людьми, с ситуациями. (…)
И вот главное: результат был такой, что каждый раз, возвращаясь от Ахматовой, я ощущал себя каким-то значительным человеком. (…)
Это были, конечно, странные разговоры. Если перевести их на бумагу и не интонировать, как она интонировала, то ничего особенного не получится. Но интонация сообщала гениальный стиль произнесения. Какой-то такой дополнительный смысл, который сейчас уже восстановить невозможно”.
Томас Венцлова попал к Ахматовой, по его словам, «очень поздно» (он ведь на семь лет старше Кривулина): сначала случайно, в начале 60-х, а всерьез – только в 1964-м, и затем он принес ей книжку литовских переводов ее стихов, где были и его переводы. Помню, Анна Андреевна при мне сказала, что, по словам Вяч. Вс. Иванова, из всех переводов ее стихов на все языки самые лучшие – переводы Томаса Венцловы на литовский. В одну из московских встреч (которая оказалась последней) Анна Андреевна внезапно спросила Томаса: «Легко ли меня переводить?» Тот ответил: «Очень трудно. Я переводил Пастернака, и там я позволял себе отсебятину. Когда переводишь Ахматову, отсебятины допускать нельзя, надо, чтобы было более или менее слово в слово и при этом сохранялся рисунок стиха. И вот это безумно трудно».
“Она, – продолжает Томас, – ответила: «Я так и думала», – и была очень довольна”.
О стихах, своих и чужих, Ахматова думала много, неустанно, притом и как поэт, и как очевидец их (стихов, и не только современных ей) жизни, и как историк и даже теоретик литературы. Томас Венцлова приводит ее слова, которые он тогда же, вернувшись от Ахматовой, записал в дневник:
“Блока сейчас не любят. Одни молодые люди говорят, что его стихи – это как бы непреходящее, но не нужное, а другие, прыткие, просто совсем не принимают. Он ведь великий поэт («великий» было сказано с нажимом), а ничто от него не пошло. Мы же были изгои, нас так ругали, как сейчас никому и не снилось. А от акмеизма все пошло. Мандельштама никто не знал, не знал, а потом после смерти – такое!”
Самым замечательным в этой книге мне представляется весь блок материалов Владимира Муравьева (1939–2001). Начинается он с материалов о нем: его собственных «Автобиографических кроков» и написанного после его смерти очерка Григория Померанца – и продолжается уже собственно ахматовскими материалами: две мемуарных беседы и короткая, но очень глубокая заметка «Бег времени. Примечания к названию Седьмого сборника стихотворений Анны Ахматовой», написанная при ее жизни, в 1963 году.