реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Гончарова – Русский романс (страница 11)

18

Дочкам же достались две немецкие фарфоровые куклы, почти в человеческий рост. Одеты они были в кружевные платьица, и белые шелковые чепцы, и даже ноги и руки у них сгибались как у человека. Анна с завистью смотрела на это семейное счастье. Но большую зависть у нее вызывали те самые фарфоровые куклы. Как они были не похожи на ее куклы детства, из тряпочек и соломы, а то и вовсе из трех, связанных между собою, веток.

Грустные размышления прервал голос купца: – Анна, и тебе есть подарок, вот возьми сверток, – и он второпях протянул его ей.

Анна с опаской развернула упаковочную бумагу. Платок. Нежный, ласкающий кожу, невесомый, словно перышко, с черными пушистыми кистями и с выбитыми кроваво-красными маками. От радости и восхищения у Анны на мгновение перехватило дыхание. Никогда прежде и ни у кого, даже у самых богатых купчих она не видела платка такой красоты. Но мимолетное чувство радости остыло за секунду, словно жар, засыпали свежим снегом. Восхищение мгновенно сменилось страхом и тревогой. Так чувствовала себя серая шейка, плавая по узкой полынье, когда из леса явилась лисица.

– Спасибо вам, Степан Михайлович, право не стоило. Не по статусу такой подарок. Она хотела было вернуть подарок и бесстрашно взглянула ему в глаза, намереваясь дать отпор. Но то, что она увидела в них, остановило ее, и промолчав, Анна прижала платок к груди.

На рождество пили шампанское, ели пастилу и яблоки, подавали рождественского гуся, и много чего еще, всего и не счесть. Все были счастливы, кроме Анны. Тревога поселилась в ее душе, словно холод, пробравшийся в тот день через дверь, да так и оставшийся там.

Она и сама до конца не могла понять почему, купец ни словом, ни взглядом больше не тревожил ее спокойствие. Она сама начала искать его взгляда, пытаясь понять его замысел, но не находила более ни одного проявления его греховных намерений, ни подтверждения своих страхов. Все было как обычно, но от этого ей становилось только хуже. Порой ожидание страшнее самого дурного.

После рождества, решено было идти в театр, Анна осталась с детьми, а купец с купчихой одевшись во все самое нарядное вышли в «провинциальный свет». Казалось все идет своим чередом без изменений. Изменилась она, навеки потеряв покой.

Всю неделю, при каждой возможности, Анна, делая вид, что следит за детьми, кидала опасливые взгляды на купца, изо всех сил пытаясь понять его мысли. Прожив здесь почти два года, она только сейчас по-настоящему рассмотрела его. Светло-голубые холодные колючие глаза, выгоревшие на солнце брови, светлые с рыжиной волнистые волосы, чуть ниспадающие на лоб, густая борода, крепкая фигура, словно вытесанная из березняка и широкие крупные руки. Теперь она не считала его уродливым, но и красивым назвать его было нельзя. Кроме всего прочего, было в нем что-то пугающее, какая то разрушительная сила, что-то дикое и необузданное. Его жесткость, скрытая за маской добродетели, вселяла в Анну скорее страх, нежели приятный трепет, который должен вселять мужчина в сердце барышне ее возраста.

Однако чем пристальнее она всматривалась в его поведение, тем меньше находила подтверждений своих страхов. Казалось, он и вовсе перестал обращать на нее внимание. В итоге, Анна пришла к мысли, что все страхи не более чем плод ее воображение, учитывая ее впечатлительность. Недаром, даже в детстве, сказки со страшным сюжетом, пугали ее настолько, что и жар поднимался. А подарок, по всей видимости, всего лишь подарок, благодарность за те труды, которые она вкладывала в его детей.

Списав все на мнительность, она и вовсе успокоилась, дни сменяли ночи, а ночи дни, ничего не происходило, сердце погрузилось в привычную дрему, но все бывает до поры до времени.

Накал зимы потихоньку спадал, прошли крещенские морозы, отгремели февральские метели. За окном пришла весна.

Кузьма, по привычке, так натопил в конторе, что и дышать было нечем. В последнее время он много курил, в перетопленном и без того помещении, дым стоял такой, что глаза жгло. Он подошел к окну и открыл его настежь, вдыхая всей своей мощной грудью свежий и влажный весенний воздух. Пахло растаявшим снегом, грязью, влажным деревом, потом лошадей и навозом. Знакомый запах жизни. Он первый раз за все это время испытал хотя бы подобие счастья, хотя последнее время его раздражало буквально все. Вот и сейчас глядя сверху вниз на своего приказчика, выходившего из брички, он испытал знакомое чувство ярости и раздражение, так что захотелось со всей силой дать ему по морде, как только тот переступит порог.

– Степан Михайлович, так весенняя распутица, вот гужевой транспорт и застрял, никак не успеть нам до конца апреля, Ваше степенство. Тут хоть по сто рублей извозчику давай, грязь стоит такая, что по шею затянуть может, лошади тонут, Степан Михайлович, ничего сделать нельзя, ждать надобно,– проглатывая слова, запинаясь, и без конца сглатывая слюну, оправдывался приказчик, сидя аккурат, напротив купца.

Хотя Степан Михайлович и понимал, что тот говорит правду, но сдавать назад, вопреки здравому смыслу, не желал. Ярость, бушевавшая в нем все это время и не находившая выхода, рвалась наружу. Он словно паровой котел, вот-вот должен был взорваться от перегрева. Встав в нетерпении из-за стола, немного походив взад, вперед, он не нашел ничего лучше как вновь сестьза стол, и закурить.

– Тут до меня дошли слухи, – пытливо посмотрев на приказчика, он продолжил, – шерсти продали триста килограмм, а на складах не достает четыреста, что ты мне на это скажешь, а, голубчик? – Грудь Копылова тяжело вздымалась, пот с него лился градом, отчего весь воротник и волосы взмокли, будто после бани.

– Степан Михайлович, – чуть заикаясь, начал объяснять тот второпях. – Так вы ведь и сами знает, весы то куплены еще дцать лет назад. И уж год как верный вес не показывают, мы прошлой весной как отгружать начали, так данное печальное обстоятельство и вскрылось. Так что, Степан Михайлович, не моя в том вина, ей Богу, ваше степенство, не моя. Это надобно Большакова вызвать, он на складах ответственный. Вот вам крест, – и чуть ли не кланяясь в пол, подобострастно перекрестился.

Но сие театральное представление, на купца должного эффекта не возымело. В гневе, мало кто мог его остановить. И хотя он доподлинно знал, что приказчик со ста рублей, пять в карман кладет, но обычно ничего против этого не имел. Знал он и что сам не без греха, оттого и к другим относился со снисхождением. Он ведь и сам когда-то начинал с низов, знал он, что без таких поблажек, воз торговли и вовсе не тронется, но сегодня, все шло не так, мысли путались, а здравый смысл молчал. Бушевала только ярость.

После сказанных невпопад слов приказчика, глаза его будто кровью налились. Тот хотел было уже встать со стула да бежать куда глаза глядят, но купец, как треснет кулачищем по столу, да как заревет во все горло, будто медведь разбуженный: – Стоять!!!!! – У Копылова от этого со страху глаза и вовсе на лоб вылезли.

– Чтоб с весами или с чем там ты говоришь к завтрашнему утру разобрался и чтобы килограмм весил килограмм! – затем выждал паузу и уже спокойным, но не терпящим возражений голосом спросил: – Все ли тебе ясно, голубчик?

– Ясно Степан Михайлович, как же не ясно, все очень даже ясно, к завтрашнему утру все исправим, разрешите откланяться? – и, не дожидаясь разрешения, вылетел из конторы с такой скоростью, что даже трость с цилиндром забыл. А сила испуга была такова, что он за ними и до следующей недели не возвращался.

Гнев понемногу отпускал, бушевавшая ярость больше не клокотала в горле, хотя минуту назад он буквально давился ею. Но вот странность, легче на душе не стало, а на смену гневу, пришла горечь досады.

Вот уже который месяц его сжигала неизлечимая болезнь имя которой, да он и сам не знал как назвать эту болезнь, слишком неподходящем ему казалось слово «любовь». Особенно это слово не подходило ему. Как так случилось, что в то светлое июньское утро он не заметил опасность. Он хитрый и осторожный хищник, попал в плохо замаскированный кроличий капкан. Как и год назад он помнил первую их встречу, и тот эффект который она произвела на него, а точнее отсутствие такового. И даже сейчас сравнивая ее невзрачную внешность с пышным цветом красоты его нынешней любовницы, он едва сам себя понимал. Да их и сравнить было нельзя, как можно сравнить тонкий хрупкий полевой цветок с яркой алой розой.

Но потаенная красота, скрытая в ней, была сравнима разве что с предметом искусства, созданным вне времени и пространства, гением природы, знающим толк в вечном. Линии и цвета так сложны и так новы, что смотришь на них первый раз и думаешь, ну что за «ерунда», но не уходишь и взгляд не отрываешь. Лишь отлучился на миг и вот, тебя вновь к нему тянет. Опять и опять, и ты в плену, ходишь по кругу, насмотреться не можешь, впитываешь каждую линию, изгиб, оттенок и полутон и свет и тень, пока не оказываешься в полной его власти, завороженный совершенным тобой открытием. Красота эта сокровенна и почти интимна, и ты боишься ее спугнуть. Словом, сильнее огня той страсти он не испытывал никогда.

Когда-то животное чутье, врожденный интеллект, хитрость и безмерная жадность позволила ему пройти путь от шестнадцатилетнего оборванца, обитателя городских трущоб, грязных бедняцких кварталов, до богатейшего человека Сибири, с состоянием которому и Ротшильд бы позавидовал. Он безошибочно определял лучшее, в сотне ничего не стоящих вещей. За бесценок он ловко купил, проигранную в карты пьянчугой, золотоносную шахту, которая впоследствии, и принесла ему первые хорошие деньги. Торговал водкой в обход порядка, продавал пушнину, покупал шерсть в Монголии и Китае, втридорога продавая ее здесь, или вовсе, отправлял за рубеж по баснословной цене. Все, чего он касался, приносило деньги, и даже толком не разбираясь в искусстве, мог с точностью определить, что имеет цену, настоящую, а что дань моде и бесценок. Вот и сейчас будто гуляя по берегу с галькой, нашел алмаз, и как любой делец, желал его заполучить первым, схоронить, а потом когда придет время, хвастливо выставлять, всем на зависть. Но вопреки обыкновению, алмаз не шел к нему в руки, а без конца выскальзывал из пальцев, словно завороженный. Впервые в жизни, что-то, чего он желал, и к чему стремился, было ему не подвластно, и от этого бессилия, слепая ярость и досада одолевали его. Когда же за ужином, она сидела поодаль и вместе с тем так близко, ему и кусок в горло не лез. Семейная трапеза стала для него и наслаждением и пыткой. В любой момент, он с легкостью мог прекратить это, но не хотел.