Наталья Дурова – Арена (страница 4)
Полчаса тому назад на Шовкуненко давила тишина отдыхающего цирка, а теперь он стоит смеющийся, с добрым сердцем, выбирая для Анки и Иванки пододеяльники и пеленки.
Мохов, смущенный, счастливый, благодарно молчит, лишь одобрительно кивая удачно подобранной вещице.
— Григорий Иванович! Да будет тебе. Эва сколько, это ж перестирывать трудно будет.
— Молчи, Мохов. Я так тебе благодарен, — Шовкуненко вздохнул. Мохов застыл на полуслове. Его светлые глаза, простодушные, с длинными, да еще рыжими, ресницами, были сейчас восторженными и любящими. Он боготворил жену, любил девочек, которых еще не видел. Любил Шовкуненко — большого, великодушного человека; ведь про него по цирку недаром молва идет: чужого счастья не спугнет, горе развеет. Так оно и есть, Мохов все делал в магазине, что требовал от него Шовкуненко.
— Девушка, нет, нет, не надо нам два розовых комплекта. Один должен быть зеленый-зеленый. Для Иванки. Нету? Но что это значит «нету»? Есть должно быть. Она же не просто, а Иванка Мохова — лесовичок, родившийся в Ивановском цирке.
Шовкуненко говорил с жаром. Продавщицы перешептывались и, улыбаясь, глядели на двух мужчин, берущих с прилавка пеленки, как носовые платки.
— Вы из цирка? — только и спросила девушка.
— Да, — выдохнули оба.
— Тогда подождите минуточку!
Она вернулась через несколько минут, неся новые комплекты. Голос ее звучал с досадой.
— Вот, нет зеленых. Не бывает. Салатные. Право, славно будет для девочки.
Накупив приданого, Шовкуненко и Мохов остановились возле игрушек: зайцы — фланелевые, белосерые; куклы в чепчиках, плюшевые медведи; фанерный грузовичок. Игрушки, уныло глядевшие на них стеклянными глазами.
— Берем это, и зайца. Все по две штуки.
— Сколько же детей у вас в цирке родилось? — поразился продавец.
— Все наши, — гордо ответил Шовкуненко, а Мохов чуть ли не лег на прилавок, ему казалось, что даже игрушки в нем признают отца.
Шовкуненко мял большущими руками игрушку и сокрушался:
— Не те игрушки. Не те. Самое живое в них — запахи. Кожей, материалом. Нет, магазином пахнут.
— Ладно, Григорий Иванович, полежат в гардеробной, обживутся. Цирковыми станут.
— Вот вам, папаши, мой совет. Игрушки берите. Оно дело ладное, нам хорошо, а вам на вырост для детей, года на три хватит. Только эти пока самые нужные. — Продавец потянулся к целлулоидным шарам с ручкой.
— Похоже, шар на отвертку посадили. Не интересно, — возразил Шовкуненко.
— Ошибаетесь. Вещь самая необходимая — погремушка. На первых порах — погремушка.
Шовкуненко прервал продавца и, спохватившись, вдруг спросил:
— Погремушки? А соска, сосок нам два десятка. Они быстро в расход выходят! Резина, тут и прокусить недолго.
— Сосок, граждане, у нас нет. В аптеке купите.
— В аптеке? — Мохов вопросительно посмотрел на Шовкуненко. — Григорий Иванович, пойдем-ка домой. Чего ради соски покупать. Марина обидится. Какие там соски, когда она их грудью кормить будет. Никаких искусственных питаний. Должны по-настоящему расти. Не надо нам сосок.
— Ты что, осерчал? — удивился Шовкуненко.
Они забрали свои пакеты, свертки и пошли к цирку.
Мохов опять заговорил о девочках. Шовкуненко думал о своем. Пеленки, игрушки, упакованные в пакетах. Он нес их с удовольствием. Мохов против сосок — что ж, быть может, прав! Жена год не будет у Мохова репетировать и работать. Не допустит, тоже прав! Пожалуй, он сам поступит так же, если придется для своей семьи нести такие же пакеты. Подумав об этом, Шовкуненко помрачнел. Ничего пока нет у него, кроме желания иметь «все». Руки его вздрогнули. И опять пришло ощущение пережитого утром на репетиции. Надя сорвалась с перша, он подхватил ее на руки, и радость нечаянная, светлая неожиданно поселилась в сердце Григория Ивановича.
— Мохов, сегодня день особенный. День рождения.
Мохов покачал головой, улыбнулся, а Шовкуненко добавил:
— У тебя девочки: Анка и Иванка, а у меня, кажется, новый номер.
4
Календарь, который скоро станет прошлогодним. Число, выглядывающее из-под козырька листков, кажется значительным. Шовкуненко снял календарь со стены, подержал в руках и запихнул в карман. Кончены гастроли. Упаковка и переезд. Ночью нужно все упаковать, ведь настанет утро, и манеж заполнят те, которые приехали сменить программу.
Надя в лыжных брюках, Тючин в кургузой телогрейке суетятся возле сундуков. Деревянные сундуки: квадратные и длинные; длинные — для першей. На каждом из них вдоль и поперек эмалевой краской выведено: «Шовкуненко».
— Любопытно, каждый раз как переезд, так у меня на сердце легче. — Тючин разогнулся, подхватил лонжу и стал ее сматывать.
— Ой, Дима, ты на монтера похож! — Надя присела на уголок сундука и, улыбаясь, глядела на Тючина.
Шовкуненко отвернулся. Его злила их радость. Чему они радуются? Кругом упаковка. Не одни они собирают и складывают реквизит. Неужели переезд для них так неожидан, как сюрприз; ну ей впервые, а Тючин?
— Нет, правда, каждый раз, когда нет реквизита и репетиций, у меня появляется настоящее командировочное настроение. Я даже решил себе портфель купить и набить его, знаешь, журналами. Там кроссвордов — будь здоров, на любую дорогу хватит.
— Димка, я никогда не видела, чтобы ты решал кроссворды.
— Да ну, это я так, к слову. Очень головоломно, самое для меня в них ясное: по горизонтали, по вертикали.
— Дима, а Дима, так хочется взглянуть на животных, как их поведут! — Надя умоляюще прижала руки к груди.
— На что?
— Как животных поведут.
— Чудачка, что тут интересного? Их всегда ночью уводят. Днем, с вокзала до цирка, их ведут только к началу гастролей, вроде бы для рекламы. А ночью — на вокзал: оттарабанили свое и переезжайте.
— Тючин, зачем плетете ересь, ведь она вам верит! — Шовкуненко подошел к ним. — Вот вас с вашей пустой головой не мешало бы ночью отправить. Оттарабанил?! — Шовкуненко зло заходил возле сундуков.
— Чего вы? Ведь я-то просто так. — Тючин бросил в сундук лонжу и растерянно посмотрел на Надю.
Надя недоуменно пожала плечами.
— Ну, идите, идите — это действительно интересно, — Шовкуненко опять отошел в сторону, исподволь наблюдая за ней.
«Что ему нужно? — подумала Надя. — Вечно он разрушит все, все. — Прикусив от обиды губу, она отвернулась. Сегодняшняя ночь, необычная, хлопотливая, была полна для Нади каким-то непонятным откровением. Будто упаковка и осень меж собою схожи. Все обнажается — пышные костюмы уходят в сундуки. Люди снуют, радуются и грустят. Говорят односложно и кажутся необыкновенно разговорчивыми. Только Шовкуненко с его неожиданной злостью все тот же. Надя прощала ему во время репетиций и резкость и косой взгляд — прощала потому, что не было времени замечать и откликаться. Так хотелось скорей постичь, узнать, добиться. Она работала неутомимо, каждый вечер, стыдясь быть безучастной в представлении. Шовкуненко требовал, чтобы она всегда была в эти часы за кулисами, и Надя была там, но стоило ей пристальней всмотреться во что-то, как он появлялся, подавляя ее удивление, радость своей задумчивостью. Странный у него характер. За что его так все уважают? Замкнутый, непонятный. Щедр только на трюки. Придумывает на ходу. А после репетиции опять все то же: выслеживает или изводит молчанием… Надя подала Тючину ворох тряпок и уже без всякого удовольствия пошла за кулисы.
Кулисы — по одну сторону стена полукругом и двери с номерками: 1, 2, 3… Гардеробные артистов. Улочка прохода, и сразу — стойла. В них лошади, крепко сбитые, с мощными крупами, с бородками у копыт. Лошади с выстриженными гривами, без челок. Тяжеловозы для наездников-акробатов. А рядом — тонконогие нервные рысаки-ахалтекинцы. Точеные ноздри, глаз, настороженный, диковатый, глядит из-под спущенной челки. Хвосты пышные — конские шлейфы, изящные крупы в шашках, еще не сгладившихся после последней гастроли. Это дрессированные рысаки.
Надя любовалась ими всегда. Задолго до начала представления лошадей кропотливо, точно артистов, по-своему одевали в костюмы и даже делали прически. Очищали скребницами, протирали мокрой тряпицей и редким гребнем зачесывали то вдоль, то поперек, покрывая круп орнаментом шашек. Потом надевали сбрую. Нежные золотые сбруи легко обхватывали рысаков, не сковывая движений. Передние ноги над копытами перехватывали белыми полотняными бинтами, подчеркивая грацию и стройность. Наде всегда многое казалось непостижимым: эти превращения в цирке самого обыденного в драгоценность. Будто манеж, как подрамник, выхватывал картины, мимо которых пройдешь и не заметишь. А цирк художник выписал, оправил в рамку манежа, и человек, любуясь, наслаждается тем, что в обычном увидел — прекрасное. Цирковой манеж щедр! Принимайте его богатство на арене и не сетуйте, увидев кулисы излишне тусклыми. Что ж, они напоминают холст, у которого работает художник — артист цирка.
Артист цирка! Ради этого Человека, зритель, ты простишь цирку его вечный парадокс, который навсегда поселил под куполом романтику и натурализм, разграничив их временем: романтике — представление, натурализму — жизнь четвероногих в клетках и пот репетиций.
Вот почему за кулисами смешной клоун иногда грустен и обыкновенен, а воздушный гимнаст — слишком твердо идет по земле. Они оба просто люди. И у того и у другого есть работа, семья. Здесь и радость и горе те же, что и под крышей любого дома. Здесь и рождаются и умирают, здесь живут.