18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Черных – Плследний из Мологи. Жизнеописание архимандрита Павла (Груздева) (страница 45)

18

«Осень на дворе! Дождик сумасшедший, ночь. А на мою ответственность — восемь километров железнодорожного пути по лагерным тропам. Я путеобходчиком был, потому и пропуск имел свободный, доверяли мне. За путь отвечаю! Я вас, родные мои, в этом вопросе и проконсультирую, и простажирую, только слушайте. Ведь за путь отвечать дело не простое, чуть что — строго спросят.

Начальником нашей дороги был Григорий Васильевич Копыл. Как же он меня любил-то! А знаете, за что? Я ему и грибов самых лучших носил, и ягод всяких — словом, в изобилии получал он от меня даров леса.

Ладно! Осень и ночь, и дождь сумасшедший.

— Павло! Как дорога-то на участке? — А был Григорий Васильевич Копыл тоже заключенный, как и я, но начальником.

— Гражданин начальник, — отвечаю ему, — дорога в полном порядке, все смотрел и проверял. Пломбировал — шутка, конечно.

— Ладно, Павлуха, садися со мной на машину.

Машина — старенький резервный паровозик, вы все знаете, что такое резервный, он ходил между лагпунктами. Когда завал расчистить, когда срочно бригаду укладчиков доставить, — вспомогательный паровоз. Ладно! Поехали!

— Смотри, Павло, за дорогу ты головой отвечаешь! — предупредил Копыл, когда поезд тронулся.

— Отвечаю, гражданин начальник, — соглашаюсь я.

Машина паровая, сумасшедшая, челюсти уздой не стянешь, авось! Едем. Хорошо! Немного проехали, вдруг толчок! Что за толчок такой? Паровоз при этом как бросит…

— A-а! Так ты меня проводишь? На путях накладки разошлись!

Накладки-то, скрепены, где в стыке рельсы соединяются.

— Да Григорий Васильевич, проверял я дорогу-то!

— Ну ладно, верю тебе, — буркнул недовольный Копыл.

Дальше едем. Проехали еще метров триста, ну пятьсот… опять удар! Опять паровоз бросило!

— С завтрашнего дня две недели тебе пайка не восемьсот, как прежде, граммов, а триста хлеба, — строго сказал Копыл.

— Ну, ваше дело, вы начальник…

Проехали восемь километров до лагпункта. Все сходят, идут в лагпункт, отдыхать после работы. А мне? Нет, родные мои, пойду туда посмотреть, в чем дело. Не уследил за дорогой, зараза! А бежать восемь километров по дождю, да и ночь к тому. Но что ж — тебе дано, твоя ответственность…

Бегу… Хорошо! Вот чувствую, сейчас самое место, где толчок был.

Гляжу — матушки! — лошадь в кювете лежит, обе ноги ей отрезало… Ой! Что ты сделаешь? За хвост — и подальше ее от насыпи сволок. Дальше бегу. А рёву-то, крику! Ночь! Я уж до костей промок, а начхать. На помощь всех святых призываю, но больше всего: «Преподобне отче Варлаамие! Я у тебя четыре года жил, угодник Божий! Я твою раку, около мощей-то, всегда обтирал! Помоги мне, отче Варлаамие, и мои грехи-те оботри, омой твоими молитвами к Господу нашему, Спасителю Иисусу Христу!»

Но при том дальше всё по дороге бегу… Вижу — еще лошадь лежит, Господи! Тоже зарезанная — паровозом тем, на котором мы ехали. Ой-й! Делать-то что? Но миловал Господь, не растерялся я и эту стащил подальше от дороги. Вдруг слышу — какой-то храп, стон вроде человеческий. А рядом с тем местом шпалорезка была — дорогу-то когда делали, мотор там поставили, крышу соорудили. Что-то вроде сарая такого, бревна на шпалы в нем резали.

Бегом туда. Машинально вбежал в эту шпалорезку… Родные мои! Гляжу, а мужик, лагерный пастух, и висит! Повесился, зараза! Он лошадей тех пас, немец. Какие тогда были немцы? Арестованный он, может, из Поволжья, не знаю…

Да Матушка Пречистая! Да всех святых зову и Михаила Клопского, Господи! Всех-всех призвал, до последней капли. Ну что делать? Ножички нам носить запрещено было, потому не носил. Если найдут, могли и расстрелять. Там за пустяк расстреливали. Зубами бы узел развязать на веревке, так зубы у меня тогда все выбиты были. Один-единственный на память оставил мне следователь Спасский в ярославской тюрьме.

Как-то я эту веревку пальцами путал-путал, — словом, распутал. Рухнул он на пол. Господи! Я к нему, перевернул его на спину, руки-ноги растянул. Щупаю пульс — нету. Ничего в нем не булькает, ничего не хлюпает. Да что делать-то? Да Матушка-Скоропослушница! Опять всех Святых на помощь, да и Илью Пророка. Ты на небе-то, не знаю, как и просить, как ублажить тебя? Помоги нам! Нет, родные мои, был я уже без ума. Умер. Мертвой лежит! Василие Великий, Григорие Богослове да Иоанне Златоусте… кого только не звал!

Вдруг слышу! Господи! Тут у него, у самого горла, кохнуло. Ой, матушки, зафункционировало… Пока так изредка: кох-кох-кох. Потом чаще. Обложил его травой моерой, было это уже в августе-сентябре, а сам бегом в зону, опять восемь верст. Дождь прошел, а я сухонькой, пар из меня валит. Прибегаю на вахту:

— Давай, давай скорей! Дрезину, сейчас же мне дрезину! Человеку в лесу, на перегоне, плохо!

Стрелки на вахте, глядя на меня, говорят:

— Ну, домолился, святоша! Голова у него того!

Думают, с ума я сошел. Вид у меня был такой или еще что? Не знаю. Фамилии моей они не говорят, а как номер мой называют, то сразу — «святоша». К примеру: «513-й совсем домолился, святоша-то!»

— Пусть говорят, — думаю. — Ладно.

Побежал, нашел начальника санчасти, был у нас такой Ферий Павел Эдуардович. Не знаю, какой он нации, но фамилия его была Ферий. Меня он уважал — нет, не за подачки — а за просто так уважал. К нему обращаюсь:

— Гражданин начальник, так, мол, и так!

— Ладно, давай бегом на дрезину, поехали, — говорит он мне.

Приехали к шпалорезке, а этот там лежит без памяти, но пульс у него функционирует. Ему тут же чего-то кольнули, чего-то дали и привезли в зону. Его в санчасть, а я в барак ушел.

Месяц или полтора спустя приходит мне повестка: «Номер такой-то, просим немедленно явиться в суд на восьмой лагпункт». Приехал я на восьмой лагпункт, как указано в повестке. Идет суд, а я в суде свидетель. Не меня судят, а паренька того, пастуха из шпалорезки, у которого лошадей паровозом ночью зарезало.

Как оказалось потом, выяснилось на следствии, он их просто проспал. Ходил-ходил, пас-пас, да и уснул, а они уж сами под паровоз забрели. И вот собрался суд, и его судят.

— Ну вы, 513-й! — это меня, значит. — Свидетель! Как вы нам на то ответите? Ведь вы знаете, понимаете, наверное. Страна переживает критическое положение. Немцы рвутся, а он подрывает нашу оборону. Согласен с этим, да, 513-й?

«Он» — это тот пастух, что повесился.

Встаю, меня ведь спрашивают, как свидетеля, отвечаю:

— Граждане судьи, я только правду скажу. Так, мол, и так. Я его вынул из петли. Не от радости он полез в нее, петлю-то. У него, видно, жена есть, «фрау», значит, и детки, наверное, тоже есть. Сами подумайте, каково ему было в петлю лезть? Но у страха глаза велики. Потому, граждане судьи, я не подпишу и не поддерживаю выставленного вами ему обвинения. Ну испугался он, согласен. Уснул — так ночь и дождь. Может, устал, а тут еще паровоз… Нет, не согласен.

— Так и ты фашист!

— Так наверное… Ваша воля.

И знаете, родные мои, дали ему только условно. Я, правда, не знаю, что такое условно. Но ему эту возможность предоставили. И вот потом, бывало, еще сплю на нарах- то, а он получит свою пайку хлеба восемьсот граммов, и триста мне под подушку пихнет.

Вот так жили, родные мои».

Всякий раз, слушая батюшкины лагерные рассказы, я удивляюсь тому высокому духу, который дышит в них. Как не похожи эти рассказы на страшную лагерную прозу, которую узнали мы в конце 80-х! Всё в них пропитано какой-то иной, высшей правдой. А ведь и лагеря, и время — всё то же самое, только в воспоминаниях отца Павла все события словно озарены изнутри каким-то светом, прочно скреплены и сцементированы огромной внутренней силой.

Нет, не зря прозвали в лагере «святошей» заключенного № 513 — как «прозорлив» был следователь Спасский, так же «прозорливы» оказались и лагерные стрелки. Прозвище дано было с издевкой, потому что даже своей речью постоянно выдавал Павел Груздев иноческое, монастырское свое воспитание: «Благословите, гражданин начальник!» Но и поступками, и ответственным отношением к работе, которую зека № 513 принял как свое лагерное послушание, завоевал о. Павел у начальства и тех же охранников даже некоторое уважение, так что порой и пропускали его в зону не обыскивая.

«Как же все старались помочь друг другу, как заботились! — утверждал отец Павел (и как не похоже это утверждение на расхожую лагерную волчью философию). — Тетя Валя была такая у нас, фамилия ее Поступальская, исполняла она обязанности заведующей овощехранилищем. Ну какие в лагере овощи? Картошка, турнепс, свекла маленько… Луку в лагере не было. Вот иду с работы, тетю Валю надо найти. Нашел, говорю ей:

— Тетя Валя, с работы в лагерь иду, так, мол, и так, давай! Она мне картошки и сюды, и туды. И в штаны, и за пазуху — словом, куда только мог, натолкал, а что поделаешь? Ведь сколько голодных ртов там за проволокой в бараке-то? И вот несу, а через вахту еще пройти надо, ведь там не зря стрелки стоят, обыскивают. Подхожу на вахту, слышу — один стрелок другому говорит: «Это святоша, нечего его обыскивать, пусть проходит».

Слава Тебе, Милостивый Господи! Пройду, вот человек десять-пятнадцать так и накормлю — то картошка, то турнепс, а то еще чего, не знаю».

Бывалые лагерники говорят, что лагерь — великий развилок. Это как в русских сказках, где каждый из сыновей — крестьянский ли, царский сын — должен был выбрать свой путь: направо пойти — коня потерять, налево пойти — женату быть, прямо пойти — буйну голову сложить. Так и лагерь с его беспощадной реальностью предлагает на выбор: «Пойдешь направо — жизнь потеряешь, пойдешь налево — потеряешь совесть». И выбор этот приходилось делать ежедневно, ежечасно: «Согласен с этим, да, номер 513?»