Наталия Соколова – Под кровом Всевышнего. О трудах и радостях семейной жизни. Воспоминания (страница 3)
– Ты все верно говоришь, – сказала я, – но я все-таки буду дразнить Сережу, потому что он противный!
Эта фраза вывела папу из себя. Он вскочил и со шлепками выставил меня из кабинета.
– Значит, я все зря говорил? – вскрикнул отец. – Не буду тебя любить, злая девчонка!
Я не заплакала, но последние папины слова задели мое сердце. С полчаса я задумчиво бродила, потом пришла к папе, со слезами бросилась к нему на шею и, целуя его, шептала:
– Папочка, люби меня! Я не злая, но кто же будет любить меня? Мама любит только Сережу, а меня только ты любишь!
Отец обнял меня и просил прощения за то, что погорячился. Он всегда просил прощения даже у нас, детей, если ему случалось раздражиться. Мама останавливала отца, объясняя, что непедагогично извиняться перед ребенком, что мы его пример кротости и смирения примем за слабость характера. Папа нас никогда не наказывал, а мама говорила: «Дети из тебя веревки вьют!» Но папа отвечал: «Где действует любовь, там строгость ненужна».
Мы очень любили отца. Он ходил с нами гулять, руководил нашими детскими играми, читал нам вслух, объяснял картинки из Библии, брал с собой в церковь. В четыре-пять лет мы еще не понимали богослужения, стоять было трудно. Но мы терпеливо стояли, стараясь угодить папе. Мальчики часто спрашивали его: «Скоро домой?» Я спрашивала реже других, заслуживала похвалу папы, и он брал меня с собой часто одну. Я не скучала в храме. Я с наслаждением погружалась в свои думы, вспоминала сказки, сочиняла им продолжения. Я мысленно переносилась в дебри лесов, на моря и в горы, которых наяву даже не видела. Мне никто не мешал мечтать в церкви, и я жалела порою, что уже пора уходить. Поэтому я всегда просилась сопровождать папу, и он мне не отказывал. Быть в течение нескольких часов рядом с отцом было для меня счастьем, и я не боялась ни тесноты храма, ни трамвайной давки, ни холода зимнего вечера. В те годы (1930–1932) папа еще ездил по храмам, выбирал то тот, то другой, смотря по тому, где какой священник служит. Выходные дни тогда не совпадали с воскресными, была то «пятидневка», то «шестидневка». Таким образом атеистическая власть старалась стереть в сознании народа само понятие Воскресения.
Зоя Веньяминовна с детьми: Колей, Сережей и Наташей
Ясно помню весеннее холодное утро. Солнце грело еще слабо, а огромные камни какого-то большого храма отдавали свой зимний холод и заставляли меня маяться и дрожать. Церковь была пуста. Где-то вдали слабо звучало бесконечное чтение. Папа ушел куда-то вперед, а я долго сидела одна около двух-трех чужих старушек. Они посылали меня на улицу погреться на солнышке. Я выходила, с наслаждением вдыхала чистый аромат весны, но холодный ветер пронизывал меня насквозь. Помню, как папа выходил ко мне, укрывал меня своей одеждой, старался меня согреть и просил потерпеть до конца обедни. Я не протестовала, на душе было так светло и радостно, что этот день я запомнила на всю жизнь.
В последующие годы, когда мы были школьниками, то есть перед войной, отец уже не ездил ни в какую церковь. Любимые его храмы закрылись один за другим, а оставшиеся где-то папа называл «живоцерковническими» и в них не ходил. Дома иконы тоже попрятали в шкаф, загородили занавесками. Но папа подолгу молился как утром, так и вечером. Мама запрещала нам тревожить отца, говорила, что он отдыхает или занимается. Тогда мы стали подглядывать в замочную скважину. Если в комнате был свет, то мы тихо входили и часто заставали папу на коленях с молитвенником в руках. Мама просила отца запираться на ключ, но он категорически отказывался, говоря, что дети всегда должны иметь к нему доступ.
«Не ошибается только тот, кто ничего не делает», – гласит пословица. Поэтому и в нашем воспитании родители допускали промахи. Пишу же о том для предупреждения других родителей и для того, чтобы читатели знали, что «диссертация»[2] Николая Евграфовича Пестова – не плод размышлений, а действительно жизненный опыт.
Папа сильно баловал нас. По вечерам мы с нетерпением ждали его возвращения с работы, потому что он ежедневно дарил нам что-нибудь, чему мама очень возмущалась. Коле папа дарил новенькие почтовые марочки, мне – художественную открыточку, Сереже – зверюшку из фанеры.
Игрушечные звери стали вскоре почему-то собственностью Сережи. Он аккуратно расставлял их на своей полочке, сосчитать их еще не умел, но ставил так плотно друг к дружке, что сразу замечал, если какой-нибудь игрушки недоставало. «Пустое место!» – кричал он, нервничал и плакал, потому что мы с Колей порой таскали у него зверят и забывали вернуть их на место. Сережа был капризным и очень болезненным, страдал отсутствием аппетита. Когда нам давали конфеты, то мы с Колей тут же съедали свою долю, а Сережа свои прятал. У него был свой деревянный ящик, прозванный нами «сундук-рундук».
Сережа тщательно оклеивал свой «сундук» фантиками, пестрыми картинками и возил его с собой летом даже на дачу. Наличие этого «сундучка» было источником зла и греха, рано обуревавшего наши слабые детские души. «Сундук» не запирался, стоял на полу и был всегда наполнен как свежими, так и засохшими, уже двух-трехмесячными конфетами. Нам с Колей, естественно, хотелось порой полакомиться, но мы знали, что воровать нельзя, а просить у Сережи бесполезно: он был жаден и лишь изредка оделял нас из «сундука» маленькими частичками конфеток. Мама его за это хвалила: «Он ведь добрый мальчик – свое вам отдает!»
Наличие «сундучка-рундучка» развивало у Сережи гордость и жадность, а у нас с Колей, с одной стороны, честность (как еще мы воровать не стали?), а с другой стороны, зависть, осуждение и злость на брата. «Скряга, жадюга!» – дразнили мы Сережу. «А вы обжоры, завидущие глаза!» – отвечал он нам. Эти пререкания переходили в драки. Но вскоре (мне было тогда года четыре) родители поручили наше воспитание строгим, но справедливым гувернанткам, а сами ушли на работу. Это подействовало благотворно; мы стали спокойнее, ибо воспитательницы не выделяли никого из нас, но ко всем троим относились ласково и внимательно. Одна из них была с нами год, другая – более трех лет, и мы этих женщин очень любили. Они говорили с нами по-немецки, и я к восьми годам, как и братья мои, свободно объяснялась на этом языке.
Отец научил нас читать наизусть молитвы очень рано. Именно «читать», но не молиться, ибо молитва есть возношение ума и сердца к Богу. А умом своим мы еще были не в состоянии понять что-либо о невидимом Боге, сердца же наши были уже не чисты, но запятнаны греховными чувствами гнева, зависти и т. п. По утрам и вечерам нас ставили перед образами, но эти минуты вряд ли приближали нас к Богу. Я осуждала братьев, что они торопливо и небрежно произносят молитвы, а Сережа вообще-то еще сильно картавил и лучше читать не мог. Коля, наоборот, будто хвалился правильностью произношения и тем, что мог оттараторить все, как скороговорку. Меня это возмущало, и я читала медленно, с чувством, что ребят раздражало. Каждый из нас читал положенную ему молитву, но если кто-нибудь замечтается, то другой, бывало, возьмет и прочтет вслед за своими и «чужую» молитву. Так я вслед за тропарем мученице Наталии спешила прочесть и тропарь преподобному Сергию. Очнувшись, Сережа набрасывался на меня с ревом и слезами: «Она мою молитву прочла!» Мама с папой его успокаивали: «Ну, прочти и ты». – «Нет, – плакал Сережа, – она уже прочла. Как она смела? Это мой святой!» Напрасно родители пускались в объяснения, что любому святому может молиться каждый. До нас теория еще не доходила, и я ликовала. «Зевай, зевай больше!» – дразнила я братца. Родители заставляли нас насильно целоваться, но от этого чувства в душе менялись ненадолго. Так еще до семилетнего возраста сатана спешит удалить от Бога неразумные детские души. Но как мать, так и отец боролись за наши души, угождая Богу: мама делала необычайно много добра несчастным бедным людям, а отец не разгибал колен и усердно клал поклоны, вымаливая у Бога спасение не только своей душе, но и спасение детским душам, вверенным ему Господом.
Загорянка
Наши родители говорили: «У детей должно быть радостное восприятие жизни». И они всеми силами старались это выполнить. Пять лет подряд нас при первых признаках весны вывозили в Подмосковье, в лесистую Загорянку. С тремя детьми оставалась воспитательница, а хозяйство вела молодая Юля. Она была из раскулаченных, бежавших в Москву. Родители навещали нас только раз в неделю. Но свои отпуска они проводили с нами. Навсегда запечатлелись эти солнечные дни, когда мы ходили на реку Клязьму. Папа брал лодку, ловко управлял рулем, а мы с Колей пытались грести. Извилистые тенистые берега реки, белые лилии, желтые кувшинки, крупные раковины на песке… Все это мы несли домой, пускали плавать в тарелки, и радости нашей не было конца. А прямо за забором, сделанным из старых ломаных досок с дырками, стоял густой еловый лес. Чуть подальше – стройные сосны, под которыми раскинулся ковер из земляники. По утрам – прогулки, а по вечерам – веселые игры в крокет, двенадцать палочек, теннис и т. п. Из соседних домов к нам сбегались ребятишки. Папа требовал, чтобы играли всегда честно, чтобы не было ни ссор, ни драк. Так оно и было, по его молитвам. Летом мы жили дружно.