Натали Карамель – Шёлковый переплёт (Шёлковый путь) (страница 9)
Звуки мира стали приглушенными, отдаленными, как будто она стремительно уходила под воду. Грохот, крики, шум дождя — все это тонуло в нарастающем гуле в ушах, который был похож на ветер в пещере.
Она не чувствовала боли. Ни страха. Только странное, почти невесомое ощущение стремительного падения, полета. Ее душа, освободившись, летела в эту белую, беззвучную, бесконечную пустоту, которая манила и пугала одновременно. И в этом полете не было одиночества. Было предвкушение долгожданной встречи.
И перед самой темнотой, в самый последний миг, когда сознание готово было погаснуть, белизна перед глазами сжалась, сфокусировалась, обрела черты.
Его лицо. Не расплывчатое, не полупрозрачное. Ясное, четкое, реальнее всего, что она видела в жизни. Оно было так близко, что она, казалось, могла ощутить его дыхание. В его глазах не было ни грусти, ни тоски. Было лишь безмерное облегчение и тихая, всепоглощающая радость. Такая радость, которая бывает только после долгой, мучительной разлуки, когда, наконец, видишь родное лицо.
«Наконец-то», — прошептало ее сознание, угадывая слово по его губам.
И тьма нахлынула, мягкая и безразличная, унося ее душу из одного мира в другой. Точка разлома была пройдена.
Глава 10: Пробуждение в чуждом мире
Первым пришло обоняние. Не едкий дух гари, бензина и пота, не аромат кофе из автомата, как в больнице, и даже не сладковатый запах крови, которого она подсознательно ждала. Нет. Это был запах старого, сухого дерева, теплого пчелиного воска и легкий, едва уловимый цветочный аромат, похожий на смесь меда и спелого абрикоса — османтус. Воздух был неподвижным, густым и на удивление чистым. Ни пыли, ни запаха чужого пота, ни затхлости старого холодильника. Это была чистота иного порядка — ритуальная, почти стерильная. Ничего общего с воздухом, которым она дышала последние восемнадцать лет.
Потом пришло осознание тела. Она лежала на чем-то очень твердом. Тонкий матрас почти не смягчал жесткую поверхность. Спину облегала прохладная, невероятно гладкая ткань — шелк. Но он был не на ее коже. На ней было что-то длинное, многослойное, сковывающее движения. Тяжесть одеяла и собственного наряда давила на грудь, как будто ее заживо похоронили под слоями чуждой роскоши. Когда она попыталась пошевелить ногой, ткань тяжело зашуршала. Это был не привычный шелест хлопка, а бархатистый, глубокий звук, говоривший о дорогой, тяжелой материи, недоступной в ее прошлой жизни.
Она медленно, с трудом разлепила веки. Ожидала увидеть белый потолок больницы или хотя бы знакомую трещинку на штукатурке своей квартиры. Но над ней был потолок из темного, почти черного дерева, с массивными резными балками. Свет проникал в комнату не через привычное окно, а сквозь какие-то бумажные панели в деревянной раме, отбрасывая на пол причудливые, размытые тени. Она инстинктивно потянулась мысленно к тумбочке, где должен был лежать ее телефон с будильником, но наткнулась на пустоту. Не физическую, а ментальную. Привычных ориентиров не существовало. Она судорожно попыталась вспомнить планировку своей панельной многоэтажки, но мысленный образ рассыпался, не в силах пробиться сквозь реальность этой комнаты.
Паника, тихая и звенящая, начала подниматься из глубины. Она села. Голова закружилась, но это было не похоже на дурноту или похмелье. Это было ощущение смещения, будто ее мозг пытался встать на место в черепе, который ему не принадлежал. Она чувствовала себя чужим программным обеспечением, загруженным в несовместимое оборудование. Сигналы от нервных окончаний приходили иные, мышцы реагировали с непривычной скоростью, даже сердце билось как-то по-другому — быстрее и звонче. Ее сознание, привыкшее к телу тридцативосьмилетней замученной женщины, билось в клетке этого молодого, незнакомого тела, как бабочка в банке.
Она подняла руки перед лицом. И замерла.
Это были не ее руки. Не ее знакомые, с чуть расширенными от постоянной работы с водой суставами, с маленькой родинкой на левом запястье. Эти руки были изящными, с длинными тонкими пальцами и ухоженными, бледно-розовыми ногтями. Кожа — фарфорово-гладкая, без единой морщинки. Она сжала пальцы, ожидая привычной ноющей боли в суставе, которую она заработала, часами вымешивая тесто. Но боли не было. Была лишь странная, непривычная легкость. Она сжала кулак. Ни мозолей, ни шершавости. Руки — украшение, а не инструмент.
Она сжала ладони так сильно, что ногти впились в кожу. Никакого привычного запаха моющего средства, никакого следа от овощного ножа. Только тонкий, чуждый аромат цветов, исходящий от самой кожи. Даже ее пот пах иначе.
С криком, который застрял у нее в горле, она схватилась за свое лицо. Пальцы наткнулись на высокие, незнакомые скулы, на узкий разрез глаз, на гладкую, как лепесток, кожу. Ни морщин у глаз, ни привычной легкой дряблости кожи у подбородка. Она провела языком по зубам. Они были ровными, идеальными. Ни одной пломбы. Ее собственные, знакомые зубы, которые она знала с детства, куда-то исчезли.
Она попыталась мысленно произнести свое имя: «Рита». Но внутри прозвучал странный, незнакомый звук, словно ее саму переименовали на клеточном уровне.
В этот момент одна из бумажных дверей бесшумно отодвинулась. В комнату вошла молодая девушка в нежно-голубой кофточке (чогори) и длинной юбке (чима). Увидев Риту сидящей, ее лицо озарилось улыбкой. Она сложила руки в почтительном жесте и заговорила, ее речь была быстрой и мелодичной, как ручеек.
Рита не понимала ни слова. Но интонация, склоненная голова, сама поза — все кричало об одном: это служанка. Служанка. В ее прежней жизни самой близкой к «обслуживающему персоналу» была она сама. Она была той, кто спрашивал: «Дима, что приготовить?», «Мальчики, что с уроками?». Теперь все изменилось. Теперь вопросы задавали ей, а ее роль — принимать почтительные поклоны. А теперь... теперь все было с точностью до наоборот.
Девушка, видя полное непонимание и ужас в глазах Риты, смолкла. Она сделала шаг вперед и произнесла четко и медленно, как учат детей:
— Агасси, польгасеё? — Затем она легонько коснулась своей груди. — Нарин-и имнида.
Рита не двигалась. Слова «агасси» (госпожа) и имя «Нарин» повисли в воздухе, не находя отклика в ее памяти. Она была Ритой. Риточкой для матери, мамой для сыновей, Риной Петровной для коллег. Кто такая «агасси»? Это звание было таким же чужим, как и это тело. Она скинула с себя тяжелое шелковое одеяло и, пошатываясь, встала. Ноги едва держали это новое, легкое и странное тело. Она сделала шаг, и ее походка, привыкшая к линолеуму и асфальту, оказалась неуверенной и скованной на гладких деревянных половицах. Она шла, как новорожденный олененок, — ноги путались в непривычно широкой юбке, центр тяжести был смещен.
В углу комнаты на резной деревянной подставке стояло круглое бронзовое зеркало. Она подошла к нему, чувствуя, как сердце бьется где-то в горле, готовое выпрыгнуть.
И увидела.
В тусклой, чуть волнистой поверхности отражалась незнакомка. Молодая корейская девушка с лицом куклы, осененным роскошными черными волосами. Безупречно белая кожа, темные, широко распахнутые глаза, в которых плескался абсолютный, животный ужас. Ее собственный ужас.
Она провела рукой по щеке отражения. Холодная бронза. Холодное, чужое лицо. Она ущипнула себя за руку, ожидая проснуться. Острая боль подтвердила: это не сон. Это — новая, ужасающая реальность.
«Это сон? — лихорадочно заработал мозг. — Кома? Галлюцинация перед смертью? Или…» Или обещание, данное в храме, было исполнено с чудовищной, нечеловеческой точностью. Он ждал ее. Но он ждал ее не в ее времени, а выдернул из ее времени и принес в свое. Ценой полного уничтожения ее прежнего «я».
И тут память нанесла свой удар. Храм. Полумрак. Мужчина в темно-синем ханбоке. Его пронзительный взгляд, полный тоски и узнавания. Его рука у виска, а потом — на сердце.
Тот взгляд в храме… был не случайностью. Он был приглашением. Или проклятием. И она, всей своей израненной душой, жаждавшей спасения, бежала в это проклятие, как в единственное убежище. Она хотела сбежать от жизни-функции, и Вселенная (или он) исполнила ее желание с ужасающей буквальностью. Теперь у нее не было ни мужа, ни детей, ни работы, ни даже собственного тела. Она была чистой, ни к чему не привязанной душой. И это было самой страшной свободой из всех возможных.
Нарин что-то обеспокоенно сказала сзади, но Рита уже не слышала. Она стояла, вцепившись пальцами в резной край подставки, и смотрела в глаза незнакомки, в которых жила ее собственная, знакомая до боли душа. Она осталась одна в центре комнаты, дрожа от холода и страха, в теле и в мире, которые ей не принадлежали. За окном, за бумажными стенами, пела незнакомая птица, и в ее пении не было ни единой ноты, напоминающей о грохочущем, вечно спешащем XXI веке. Ее старый мир умер. И она хоронила его сейчас, стоя в центре этой тихой, благоухающей комнаты, в теле юной аристократки, с лицом, залитым слезами, которые принадлежали ей, но текли по чужим щекам.
Она обняла себя за плечи, но не почувствовала привычного узла напряженных мышц между лопатками. Вместо него под пальцами была тонкая, хрупкая кость. Ее оружие — терпение — было бесполезно здесь. Ее доспехи — усталость — исчезли. Она была обнажена и беззащитна, как никогда.