Наль Подольский – Возмущение праха (страница 73)
Конечно, писателю прежде всего хочется сказать свое слово, так сказать утвердить свой «пароль» (parole), ради этого писатель готов на любые жертвы, кроме, пожалуй, одной — соблюдения законов жанра (особенно если речь идет о русском писателе). За редкими исключениями специфика русской литературы всегда состояла в том, чтобы решить сразу сверхзадачу, уклоняясь, по возможности, от решения задачи, т. е. от выстраивания продуманного сюжета, от прописывания «длинных коридоров», из которых читателю не вырваться, пока он не дойдет до конца или по крайней мере до развилки.
Предельная автороцентричность русской литературы пережила даже эпоху социальных катаклизмов, а высочайшее самомнение писателя сохранилось и среди всеобщего социального унижения, — может быть, впрочем, потому и сохранилось, как реакция на житейскую униженность… Во всяком случае, если с «насыщенностью письма», изощренностью описаний и толщиной метафорического слоя дело обстояло (и обстоит) неплохо, то мастерство рассказчика встречалось куда реже: в XX столетии можно вспомнить разве что Бабеля. А уж искусство сплетения интриги, то, что англичане называют «suspense», т. е. буквально «подвешенность», экстатическая жажда немедленного продолжения, — вот это всегда было в крайнем дефиците. Здесь в современной русской литературе некий жанровый провал — просто нечего сопоставить с причудливыми детективами ван Гулика, с триллерами Томаса Клэнси, Даниэля Пеннака, да и вообще серьезных профессионалов, умеющих организовать структуру приключения как ловушку для читателя, можно пересчитать по пальцам.
Наль Подольский — один из них. Его книга содержит в себе все то, на что вправе рассчитывать читатель остросюжетного романа, — должное количество загадок, сюжетное напряжение, нарастающее от завязки до кульминации, непринужденно оркестрованные диалоги и, наконец, тайну. Задача выполнена, несущая конструкция построена — а уж на ней можно размещать и Сверхзадачу. Умеющий испечь пирог может выбирать начинку для пирога, у него теперь есть очень важный дополнительный шанс — полная и скорейшая передача своих собственных размышлений. В конструкцию, готовую для мгновенного усвоения, как бы впрыскивается инъекция, некое содержимое внутреннего аналитического круговорота, и читатель никуда не денется, проглотит за милую душу.
В большинстве случаев «полезные добавки» бывают достаточно тривиальны: чаще всего это разного рода политические сведения, финансовая информация, данные об огнестрельном оружии, а то и просто кулинарные предпочтения автора. Есть и более экзотические варианты, например, прочитав Дика Френсиса, мы получаем полное представление о закулисной жизни ипподрома. В сущности, в упаковку триллера можно всунуть и элементы технологии сталелитейного производства — лишь бы добавка была дозированной и не разъедала структуру несущей конструкции, вдоль которой продвигается читатель, подгоняемый жаждой развязки и промежуточными микростимулами, встроенными в текст.
Роман Наля Подольского снабжен весьма необычной «полезной добавкой» — идеями из русской философии. Конкретно речь идет о Николае Федорове, об одном из наиболее самобытных русских мыслителей, попытавшемся сформулировать и внятно выразить глубинный экзистенциальный заказ, т. е. фундаментальное чаяние человечества — волю к бессмертию. Новаторство Федорова состоит в бесстрашном выговаривании «абсолютного содержания» желания и воли, что далеко не так просто, как кажется. Какая-то странная робость не позволяет человеку довести до сведения других и до своего собственного сведения то, что ему больше всего нужно, то, что превышает любое отдельное и временное содержание воли. Человеку всегда сопутствует страх перед высказыванием заветной мысли, что уж говорить о заветной мысли человечества. И вот Николай Федоров высказывает ее, безоглядно и безоговорочно, — эту предельную мысль, всеобщее содержание надежды: избавить от смерти всех живущих и
Философы призывали всматриваться в себя и изобретали технику такого всматривания — умное созерцание, трансцендентальную редукцию, психоанализ и т. д. Удалось в итоге разглядеть многое, порой даже самое микроскопическое, например края наиболее темных, шевелящихся вожделений. Что ж, и в этом надо отдавать отчет. Один за другим распознаются и классифицируются уходящие вниз горизонты — тем более удивительно столь явное пренебрежение рефлексии к горизонтам, уходящим вверх. Мышление проявляет настойчивость в исследовании
В этом смысле русский философ есть анти-Фрейд, дающий свой анализ «психе» (души), а именно анализ страха перед неосуществимостью. Лейтмотив философии Федорова — борьба с минимализмом желания и воли, с малодушной программой частичного спасения. Философ констатирует преобладание разрушительного, смертоносного начала, а главное — необъяснимое смирение разума с неизбежностью смерти. Всякий односторонний аскетизм, объективно ускоряющий смерть (и прежде всего «аскетизм» позитивистской науки), основан на некоем ложном расчете, или, если угодно, на летальной мифологии, которая состоит в следующем: раз уж нельзя спасти самое дорогое, полноту телесной воплощенности — о чем безжалостно свидетельствует опыт смертности и смерти, — то нужно спасать то, что поддается спасению, пожертвовав балластом «слишком человеческого». Отобрав из бесконечного разнообразия духовно-чувственной вселенной несколько скудных определенностей (вроде бестелесной и «успокоенной» духовной составляющей, которая никому не интересна, даже самой
И надо сказать, что этот малодушный принцип капитуляции перед смертоносным началом природы внедрен настолько успешно, что считается даже образцом предусмотрительности. Но разве предусмотрителен тот, кто смог истребить в себе желания прежде, чем время истощило их? Он просто заранее сдался, добровольно уступил разрушительному ходу времени, и наступающая смерть застает его уже «чуть тепленьким». Смертоносная работа проделана в основном самостоятельно, при минимальном участии Могильщика, и пресловутой старухе с косой остается лишь высокомерно изречь: «Пора». Так гестаповцы заставляли людей перед расстрелом рыть себе могилы — это, конечно, свидетельствует о предусмотрительности, но не тех, кто копает, а тех, кто заставляет копать. Проект Общего Дела (как называл свое учение Федоров) в данном случае гласит: никакая часть смертоносной работы не должна проделываться добровольно и заранее. Совершеннолетний разум говорит перед лицом смерти: я отказываюсь быть самому себе могильщиком — тебе надо, ты и умерщвляй, а я буду цепляться за каждую духовно-чувственную крупицу, еще оставшуюся мне, буду цепляться изо всех сил истощать смертоносное.
Эсхатологический реализм Общего Дела исходит из того, что содержание Сверхнадежды не должно приноситься в жертву «принципу реальности»; напротив, всякая техника, в том числе и психотехника, должна, по требованию Воли-к-Бессмертию, выходить на смотр своих возможностей и отчитываться, как исполняется Сверхзадача Воскрешения. При этом непригодность наличной техники просто констатируется как непригодность, без какого-либо пересмотра окончательной воли.
Большая или меньшая иллюзорность — это всего лишь мнение сегодняшней технократии о содержании идеала, мнение, которое воля к Воскрешению может лишь принять к сведению, тем более что представление о возможном и невозможном еще вчера было иным и оно вновь изменится завтра. Мало ли что покажется сегодня фантастичным или иллюзорным — все равно в состоянии совершеннолетия «неосуществимый проект» и «нежеланный проект» суть принципиально разные вещи. Когда хитрый разум провозглашает, что недоступный виноград зелен, он обманывает только самого себя; Проект Общего Дела считается принятым, если объявлено состояние вечной мобилизации сущностных сил во имя Сверхнадежды, при том, что никакое поражение, тактическое отступление или частный успех (именно этот, самый опасный, случай и рассматривается в романе Подольского) не заставят понизить планку чаяния, не заслонят проективную точку моей абсолютной воли к Бессмертию, к возвращению молодости, полноты чувственности, к оживлению во плоти отцов, матерей и друзей.