Наль Подольский – Повелитель теней: Повести, рассказы (страница 9)
— Насчет тайн — художественное преувеличение. Никаких тайн в море нет. Есть вопросы, и много. Так что, чем заниматься — всегда будет.
Что они, все с ума посходили… какие тайны…
За разговором мы выбрались к центру города и прогуливались теперь по освещенным улицам. Он писал на ходу в блокноте, причем не сбивался с шага, и, по-моему, щеголял отчасти этим профессиональным навыком. Время от времени он проверял, сколько страничек исписано, и, когда их насчиталось достаточно, спрятал блокнот в карман:
— Вот и спасибо, уважили! И от меня спасибо, и от читателя. А если спросил что не так — уж извините, не обижайтесь, пожалуйста. Такая наша специфика, что поделаешь, дело газетное, бесцеремонное. Так уж вы, как говорится, зла не попомните!
Он замолчал и теперь грузно сопел рядом со мной.
— Здесь живу. Рядом. До угла с вами, — пояснил он свои намерения и умолк окончательно.
Мы медленно шли по бульвару, вдоль стены темных деревьев, и месяц едва пробивался сквозь кроны. Листья каштанов выглядели огромными лапами, каждая из которых может схватить хоть десяток таких лун сразу, и это превращало каштаны в тысячеруких гигантов, могучих, но безразличных к власти, что могли бы иметь, если бы захотели. В прорезях листьев блестели черепичные крыши, словно панцири древних ящеров, и дома со спящими в них людьми, с заборами и скамейками, со всеми изделиями рук человеческих, казались больным, вымирающим миром, по сравнению с миром зелени, миром великанов-деревьев.
Дома все были темны, и я подумал сначала, что мне померещилось, когда над плоской крышей двухэтажного дома увидел слабое фосфорическое свечение. Выждав просвет между ветками, я замедлил шаги — да, над крышей что-то слабо светилось, и в этом свечении проступал непонятный и злой силуэт — темная полоса, обрубок, с выступами внизу, наподобие фантастической пушки, направлялся наклонно в небо, угрозой и вызовом звездам, угрозой не явной, а тайным оружием, не ведомым никому до мгновения, когда по чьей-то недоброй воле оно бесшумно вступит в действие и, в такую вот тихую ночь, посеет беду далеко в небе, среди мерцания звезд.
— Что это?!
— Тс-с… — Мой спутник выпятил губы и приложил к ним палец, а другой рукой доверительно вцепился в мой локоть.
Я почувствовал липкость его пальцев, казалось, они приклеились ко мне намертво и оторвать их можно будет лишь с клочьями кожи. Тогда я придумал поправить воротник рубашки и избавился на минуту от его пальцев, но он тотчас взял меня под руку снова.
— Тс-с… Дом майора! С отделением он — вплотную!
Мы отошли немного, и он с возбужденного шепота перешел на быструю речь вполголоса, напоминающую бульканье супа в кастрюле:
— Телескоп!.. В небо он — только для виду! А на самом деле — ого! Всё, всё видит — все четыре дороги к городу, всё побережье! Ни одна собака сюда не вбежит, чтоб он не узнал… Сначала все думали — ну, чудак, в телескоп забавляется… И его лейтенант, не будь дурачком, написал, куда следует: так, мол, и так, начальник мой сдвинулся. Вскоре инспекция из управления, сам генерал, и внезапно, в двенадцать ночи. Только он из машины — а навстречу майор, в полной форме, сна ни в одном глазу, докладывает: руковожу операцией по задержанию диверсантов. Это учения есть такие, сбрасывают якобы диверсантов, а пограничники — их лови, ну так и Крестовский туда же. Разрешите, мол, товарищ генерал, передать руководство действиями, — тот совсем ошалел: доложите обстановку, майор, и продолжайте!.. Что там дальше было, не знаю, но уж был готов самовар, да случайно и коньячок оказался. А по радио — операция. Это шумное дело было: запустили троих, одного с лодки подводной и двоих с парашютами. Так всех их, родненьких, милиция и взяла, стало быть, Крестовский, а наряды у пограничников — и ведь все на ногах были — фьють! Генерал как надулся — и звонить в погранштаб: у меня-де ваши люди задержаны, привезти, или сами их заберете?.. Уехал довольный, майору при нижних чинах руку пожал и устную благодарность. А когда все пришло в огласку, генерал себе орден, и Крестовскому орден, двум сержантам медали… Да, мальчишку того, лейтенантика, перевели скорехонько… Вот и телескоп вам — игрушечка! Вроде шарит себе по звездам, а на поверку — под прицелом весь город!
Они не приехали вечером и не приехали ночью. Я долго еще сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и заснул, как мне казалось, на час или того меньше. Проснувшись от шума и суеты за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце и не снятся ли мне лязганье автомобильных дверец и возбужденные голоса.
Заставляя себя преодолевать сонную апатию, я вслушивался. Самым громким и раздраженным был голос Димы, иногда ему тихо отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор, вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности, реплики Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к разгрузке машины.
— Не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь нам доказать, — настойчиво и растерянно сразу, говорил Дима, — ты же знаешь сама, это бесполезно!
— Почти знаю… почти бесполезно… — Ее голос звучал напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние интонации не зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и выводили из себя Диму.
Дальнейшие их пререкания заглушил рокот мотора. Когда он стал громче и начал перемещаться, я осознал наконец, что они уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце улицы и медленно оседающую завесу пыли.
Я отказывался верить глазам. Как же это?.. Не может быть…
Остатки сонливости стряхнулись сами собой, и, начиная уже понимать непреложную реальность происходящего, я выбежал на крыльцо — от калитки навстречу мне шла Наталия. Лицо ее было усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и походка сохранила упругость.
— Вот видишь, я не уехала, — сказала она просто, — мне надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала.
Меня оглушила стремительность событий последней минуты, мгновенный переход от сна к реальности и от полного отчаяния к неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и, боясь говорить что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался согреть в ладонях ее руки, почти безразличные от крайней усталости и, несмотря на усталость и безразличие, все же ласковые.
— Все хорошо, — слабо улыбнулась она, и губы ее чуть заметно вздрагивали, — только мне нужно выспаться.
Уже поднявшись по лестнице к мезонину, она помахала рукой:
— Тебе мальчики передавали привет. Они к тебе заглянули, но будить не решились… Я им сказала, что они поступили мудро.
Следующие несколько дней были для нас безоблачными. Юлий дважды уезжал по делам, а остальное время сидел взаперти и работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на свете бывают заботы и огорчения.
Наталия была весела и со мной неизменно ласкова. Мы много бродили по степи и вдоль берега, иногда добираясь до еле видных из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры и радовались каждому цветку и каждой травинке.
Однажды мы сидели на ступеньках у сфинкса, слегка разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой траве шныряло несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться.
Ветер тонко жужжал в щелях постамента, его пение прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели и у него не хватало дыхания. Короткий звук… длинный… еще два длинных и снова короткий…
— Я уже научилась знать, что ты думаешь… — она водила задумчиво пальцем по шершавому известняку, — будто нам подают сигналы и просят ответить… а нам не понять.
Ветер ослабел, стало жарко, и пение стихло. Серая ящерка незаметно скользнула на камень и грелась на солнце, часто дыша и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в нас ее не устроило, и она снова юркнула в щель.
— Мне приходят в ум сумасбродные мысли… почему бы не поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в таком тихом городе… в нем есть тайны и давний-давний покой… бросить всю суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса… или сидеть тихо дома, смотреть, как в саду засыпает зелень… а потом по лунным квадратам танцевать на полу…
Жужжание ветра возобновилось, она замолчала и стала прислушиваться.
Мы ушли, и я думал, разговор этот забудется, но вечером она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать по ночам в море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за руки, чтобы нас не отнесло друг от друга.
— Знаешь, я не могу забыть те звуки… то пение ветра… мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо от этого… как потерянное письмо…
— Сколько можно помнить о такой глупости. — Я чуть не сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом понял, что нельзя выдавать раздражения.
— Ты суеверна, как средневековый монах, — я поймал себя на том, что копирую интонации Юлия, но избавиться от них уже не мог, — ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились выучить азбуку Морзе?
— Не кощунствуй, — она засмеялась, но смех был нервозный, — я боюсь, когда так говорят… смотри, какое черное небо… вдруг пройдут по нему лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани… и дальше все будет очень страшно.
Я промолчал, чтобы дать ей самой успокоиться. Как она взвинчена… отчего бы это…