18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наль Подольский – Повелитель теней: Повести, рассказы (страница 60)

18

Глаза его постепенно привыкали к темноте. Ветер усилился, он будоражил кроны спящих деревьев, шумевших в ответ тоскливо и сонно, и заставлял корчиться отражения домов на воде. Они напоминали сейчас лица, чудовищные, ехидно гримасничающие: их окна десятками глаз поочередно щурились, вытягивались в ниточки и открывались снова, будто подмигивая; двери, как рты, широко разевались, глотая воздух, захлопывались и затем ритмично приоткрывались, что-то прожевывая.

Понимая, что не сможет уснуть, он, несмотря на усталость, прослонялся всю ночь по городу. Он удивлялся тому, что не замечал раньше, как похожи дома на прожорливых многоглазых чудовищ, как злобны и чутки раскрытые пасти дверей, как терпеливо подстерегают они редких прохожих, как беззвучно и ловко их втягивают в себя и глотают.

В сознании его возникали необычные сочетания слов и даже целые строки, яркие, с непривычным и красивым звучанием. Он их даже не старался запомнить и, придя на рассвете домой, не пытался записывать, а свалился в постель, не раздеваясь, и проспал чуть не весь день.

Вечером, не полностью очнувшись от сна, неуверенно, словно пьяный, он выбрался снова на улицу — и остатки сонливости улетучились мигом: город открывался ему по-новому, жутковатыми и манящими картинами, которые сами соединялись со звуками в прочный сплав, в стихотворные образы, хоть и мрачные, но притягивающие силой.

Ветер раскачивал фонари, и округлые мягкие линии, границы света и тени, плавно скользили вверх-вниз по стенам домов, то высвечивая окна желтоватым блеском, то погружая их в темноту. Это движение всегда завораживало поэта, но только сейчас он понял, что напоминали ему эти качающиеся тени — очертания крыльев летучей мыши. Легионы гигантских летучих мышей приносили ночь в город и, размахивая над ним бесшумными черными крыльями, закрывали от света глазницы домов, усыпляли их колыханием теней и насылали страшные сны.

Поэт перешел почти целиком на ночной образ жизни. Каждый день, вернее, каждую ночь у него возникали новые строки или даже полные стихотворения, он иногда их записывал на клочках бумаги под фонарями, иногда же хранил в памяти до возвращения домой.

В городе все для него стало живым — фонари и дома, каналы, колокольни, мосты — все обрело способность чувствовать и страдать. Поэт познавал один из соблазнов города: стоит его очеловечить, наделить мечущейся душой его стены — и все, что кругом происходит, превращается в непрерывную цепь трагедий, и уже невозможно избавиться ни от ощущения сопричастности к ним, ни от чувства вины, ни от ужаса, ни от режущей жалости. Боль наполняла каменный лабиринт города, и колокольни ночами, словно воздетые руки, тянулись к небу и молили об избавлении.

Особенно страшен рассвет тому, кто так ощущает город. Кончается ночь, и по мягкой земле бульваров, меж клумб и мокрых скамеек тяжело шлепают жабы — это старух покидают сны; потом серые когти рассвета раздирают покров темноты, царапают стены, скользят по стеклам; взрывается на востоке небо, и убитая этим взрывом луна всплывает, как мертвая рыба; исполинские клинки ранят небо, и сквозь раны его хлещет алая кровь зари.

У него изменилось даже восприятие цвета города. Если раньше весь город в целом казался ему серым и голубым, то теперь его преследовало впечатление больной желтизны:

На медных досках тротуара, Шурша, разлегся лунный шелк, Пятнист от лунного отвара, От лихорадки лунной желт. Мой шаг тяжелый, как раздумье Безглазых лбов, безлобых лиц, На площадях давил глазунью Из луж и ламповых яиц.

[3]

Заметим, что наш поэт был несколько неопытен и наивен, но отнюдь не глуп и прекрасно понимал, что с ним происходит. Перечитывая днем, на свежую голову, свои ночные стихи, он чувствовал, что по большей части это неплохие стихи, но мало в них света и что столь любимый им город, оставаясь изысканно красивым, рисуется ему все более зловещим и мрачным. Но что он мог с этим поделать — ведь поэт идет туда, куда ведут его звуки и строчки.

А кроме того, он надеялся на скорую благоприятную перемену, и на эту тему у него возникало даже что-то вроде небольшой теории. Он вспоминал часто и подробно тот вечер, открывший ему путь внутрь города, и воспринимал профессора и его родственницу — он почему-то решил, что она ему внучка или племянница — как хранителей духа города, и если профессор был хранителем мрака, то она, само собой разумелось, была хранительницей всего светлого. И когда он ее найдет, все переменится, и тогда он создаст стихи, равноценные теперешним, мрачноватым, но легкие, радостные, устремленные к свету.

Он был убежден к тому же, что влюблен в нее до безумия, и, по общему свойству юности, из его памяти улетучилось все неловкое и неприятное, а осталось лишь впечатление волшебства и полного счастья. Его не смущало даже, что он не знал ее имени, от этого она становилась еще прекраснее; главное, она обещала подать ему весточку, и, будучи человеком доверчивым, — а отчего бы и не быть поэту доверчивым — он ожидал ее в самом скором времени.

Но дни шли за днями, и ничего не случалось. Прошло уже больше месяца, наступил октябрь; стало холодно, ночной ветер кружил буранами листья кленов — их золотую смерть, а ожидаемая в жизни поэта светлая полоса от него удалялась, становилась все призрачнее.

Воображение поэта наполняло город больными страшными образами, в ночных улицах бродили кошмары и царствовало зло. В черные окна, затопляя дома, наливался ядовитый молочный свет фонарей; исполинские змеи каналов опоясали город, затаились, выжидая чего-то, и осторожно звенели по ночам чешуей; по пустынным рельсам носился одинокий трамвай, скрежеща колесами на поворотах, и кондуктор-мертвец, с синим лицом удавленника, продавал билеты в могилу. Город мстил поэту за что-то, скорее всего за то, что он посмел влюбиться в женщину.

Поэт начал ее искать, хотя знал — шансы его в этом деле невелики. Он целыми днями болтался по улицам, надеясь встретить ее, но это не дало ничего: он мерз, скучал, стал узнавать в лицо многих жителей окрестных кварталов, успевших ему опротиветь — и только.

Стихов он сейчас не писал: мало того что ему неприятно было погружаться все глубже во тьму, гораздо больше его испугало то, что он обнаружил в разных своих стихах одни и те же сочетания слов и почти одинаковые строчки, круг образов начинал повторяться; нет уж, мрак, да еще штампованный — такую безвкусицу он себе не позволит, лучше вообще больше ничего и никогда не писать!

Он пытался узнать адрес Вольфа через справочное бюро, но людей с этой фамилией оказалось более сотни; он готов был их всех обойти, однако столько адресов сразу ему не дали.

Оставалась последняя возможность, ее он приберегал на конец: пойти к тем людям во флигеле дворца, куда она его приводила. Правда, он плохо себе представлял, как будет там объяснять, кто он такой и чего хочет. Но других путей не было, и однажды вечером он направился к набережной. Его память не сохранила даже имен хозяев, и он дорогой обдумывал, как ловчее начать разговор: «Вы, наверное, меня не помните», что-нибудь вроде этого.

Дверь открылась, он был встречен улыбкой очаровательного голубоглазого существа, и только хотел произнести свою нелепую фразу, как его уже потянули за руку:

— Наконец-то пришел! Почему все опаздывают?

Пробираясь за своей провожатой по темному коридору, он думал, как и куда он мог опоздать, и тут же забыл об этом — был опять приглушенный свет, было много народу, но сразу, не успев еще оглядеться, он почувствовал прикосновение холодной и спокойной тоски, в любой толпе сообщающей, словно с непрошеной равнодушной любезностью, что единственного нужного вам человека в этой толпе нет.

В дальнем углу кто-то, держа на коленях магнитофон и крутя ручки, извлекал из него музыку, и одна пара медленно танцевала; у входа, в полутьме, на диване несколько человек очень тихо между собой разговаривали; посредине же комнаты, под деревянной аркой, худощавый и смуглый юноша, в окружении нескольких зрителей, настраивал гитару.

Голубоглазая провожатая его бросила и улетела в прихожую еще кого-то встречать, а он стал искать глазами хозяина. Тот подошел к нему сам, и приветливое лицо, улыбка, внимательные глаза внушили было поэту надежду, но сказать он ничего не успел: его усадили в кресло поблизости от гитариста, познакомили с сидящими рядом гостями, чьи имена он и не пытался запомнить, и хозяин тотчас исчез.

Молодой человек в желтом свитере и с яркой бутылкой в руках, пробиравшийся мимо стараясь не наступать на ноги, задержался у кресла поэта, задумчиво поглядел на него и, наклонившись, оставил в его ладонях белую чашку с красным густым вином. Уловив, что зевать тут нельзя, поэт спросил его, минуя всякие предисловия:

— Вы не знаете профессора Вольфа?

— Вольфа?.. Я знаю его племянницу…

— Она будет сегодня?

— Слишком трудный вопрос, — улыбнулся тот виновато, — она как туман, незаметно приходит, незаметно уходит. — Он закончил фразу уже на ходу, направляясь к танцующим, и в руке одного из них появилась тоже белая чашка; не прерывая танца, они поочередно из нее прихлебывали.

Гитарист перестал возиться со струнами и опустил на колени гитару.

— Тихо, новая песня! — сказал кто-то в сторону магнитофона, и его сразу выключили. За открытым окном прошуршала легковая машина, и стало совсем тихо.