Надя Алексеева – Полунощница (страница 35)
Как закончили с уборкой колокольни, Бородатый пошел на обед, а Павел замешкался. «Он и был безногий», – вспомнились слова женщины. Она засуетилась, сбежала практически. Ведро еще вылилось как-то странно – может, там на брусчатке впадина, что-то ее промяло в такую форму. Это ж как надо ударить, с какой высоты, каким весом. Семьдесят два метра колокольня. «Он и был безногий». Человек прыгнул? «Безногий он был, инвалид». По-до-сё-нов, – торкнуло Павла.
Павел шел не выбирая дороги. Надо же, Петя нашелся. Петя. Инвалид. Ну да, погиб. Все как в письме было, только вот про колокольню не упомянули. Куда же теперь-то? В Работный. Домой. Позвонить. Кому? Нет, сперва подумать. Пройдя внешнее каре насквозь, через подъезд, как делали местные, – раньше Павел таскался в обход, – оказался у дверей амбулатории. Пластиковое современное крыльцо было пристроено к старинному кирпичному зданьицу.
Данилов.
Что же я раньше у него не спросил, про инвалидов хотя бы?
У двери кабинета с надписью «Главврач Данилов А. Д.» сидел дед Иван. Голова опущенная, не поймешь, спит или ждет. Павел тихо обошел деда и вот уже стоял у стола Данилова. Павел не помнил, стучался или нет. Данилов что-то печатал, глядя в монитор поверх сползших на кончик носа очков.
– А, болящий. Опять с тобой не слава богу?
– Нет, я по делу.
В пепельнице дымились окурки. Сам Данилов был сухой, до синевы бледный. Павел оценил, что вся техника новая, кабинет врача не отличался от московского.
– А то консилиум соберем, послушаем твои хвори. Важный человек. Волонтер.
Павел промолчал, Данилов смягчился:
– Ладно, как горло-то? Садись, посмотрим.
– Где Подосёнова карточка? Петра Подосёнова? – выпалил Павел.
– Подосёнов, Подосёнов, Подосё… – Данилов длинными тощими пальцами полез было в ящик стола. – С какой стати я тебе карточки показывать буду?
– Это же дядька мой. То есть дед. Ну, он тут с колокольни спрыгнул. – Павел произнес уверенно, как факт, и сам удивился.
– А, этот! Ну да, было дело. Какие ж тебе карточки? Полвека прошло: опомнился. Инвалидов потом в Видлицу переправили, кто дожил. Говорили, человек десять, не то меньше. Документов с тех пор никаких.
– Значит, прыгнул… Видлица? А дети с ними поехали?
– Вряд ли. У кого было куда, кто постарше, двинули в Петрозаводск или Питер.
– У него сын остался.
– У Подосёнова? Ну и чего ему тут ловить? Еды нет, камни кругом. Свет в каком году провели, знаешь? В девятом только. Я сам с керосинкой однажды оперировал и тремя фонариками.
Данилов замолчал. Теребил в кармане ключи. «Ишь, бренчит, не расстается с этой связкой, от ящика, там все препараты держит. Ну, эти, серьезные», – буркнул Гоша, когда Данилов, осмотрев Павла, ушел восвояси. Почему-то это всплыло в памяти.
– Сам-то на колокольню поднимался? Во люди были: на одних руках влез. Сейчас таких нет. Кстати, они, инвалиды, прямо в кельях лежали. Как святые…
– Почему он так, ну, с колокольни?
– Я тебе что сказал, когда ты слег? Нечего мирским на Валааме задерживаться. Бродите тут: в руках четки, в голове тетки. Впрочем, я не знаю, могилу только видел его. Местных спроси. Покажут, она такая, хм, за кладбищем. Там дед Иван еще сидит?
Павел кивнул. Данилов вздохнул, посопел:
– Ладно, зови его.
Пока Павел оторопело стоял в коридоре, услышал, как Данилов, громыхая ключами, сказал деду:
– Строго по одной, если прижмет. Узнаю, кого угостил таблетками, выселю обоих с острова.
В холодной кружке на чае разбилась перламутровая пленка. Еще и Петя с собой покончил. Что у него случилось такого? Да, инвалид, но ведь и семья была: пацан, жена. Может, он сам с бабой Зоей решил не видеться, прежнее, довоенное не вспоминать. Его жизнь как-то сложилась на острове, и до сих пор тут люди живут.
Павел представил лобастого улыбчивого Петю, на одних руках ползущего на колокольню. Вот он чиркает животом о ребра каменных ступеней, жилы вздуваются на руках, подтягивает себя. На горячую щеку липнет песок. И по кругу. Сколько же он так карабкался? Зачем? У Павла разболелась голова. Какого черта он должен обо всем этом думать. Ну Петя и Петя. «В душу свою загляните», – усталые глаза настоятеля за стеклами очков осуждали его. За что? Может, опять за покой? За то, что суд после смерти той, погибшей на дороге, прошел формально, за то, что не произносил ее имени, научился вот так
Павел шагнул к кровати Бородатого – разбудить и спросить, что тот видит на плакате? Виноват ли он, Павел, в нелепой аварии?
Но Бородатый спал, сложив ладони под толстой щекой, приоткрыв рот. Павел вспомнил, как тяжело он отдувался на колокольне, как утирал лоб рукавом. Как собирался бить в колокола после Пасхи и как не поблагодарил Павла за спасение.
До послушания оставалось пятнадцать минут. Уже четырнадцать. Павел вышел, придержав дверь, чтобы не хлопнула, – пусть Бородатый доспит свое.
Белый ангар с косыми полосами копоти стоял вдали от тропы, связывающей бухты, часовни, мох и камни. Мусоросжигательный завод монахи спрятали за соснами и едва оперившимися березами. Здешнюю гарь и пепел ветер не доносил до Центральной усадьбы. Чайки держались от этого места подальше.
Павла и Бородатого привезли сюда на вечернее послушание. Гоша просто сказал: «Так, двое в машину». Бородатый сделал шаг к буханке, Гоша хмыкнул. Тут Павла будто пихнул кто под лопатки: влез следом. «Не надо тебе, там грязно, – шепнул Гоша. – Очень». Павел захлопнул дверь изнутри. Гоша посмотрел на него, как на идиота, покачал головой.
Машина тронулась, затряслась на кочках. Скоро в открытое окно потянуло горелым.
Едва затормозили и вышли, Павел задумался, сколько же они ехали. Вроде недолго, но ничего валаамского у мусоросжигательного завода не было. У ангара стоял грузовик с замызганными баулами. Под ногами хрустел слой пластиковых пробок. Двое в когда-то белых комбинезонах курили в стороне. Монах в рыжем, как у железнодорожника, фартуке, надетом поверх рясы, подошел к курящим. Стукнул по земле не то палкой, не то шваброй. Они, затушив бычки, ушли за ангар.
– Ну, прям прораб, – шепнул Бородатый.
Минут через пять из-за ангара повалил едкий дым. Хлопнув, костер высунул сбоку красный язык, снова запыхтел, задымил ровно.
– Вот так и работаем. Бутылки пропускаем, а они взрываются. Стекляшки кто теперь приберет? Михаил Архангел?
Не дожидаясь ответа, монах повел волонтеров внутрь. В ангаре вонь была такая, будто все продукты в холодильнике разом протухли. Мутные окна по периметру, черная резиновая лента конвейера со сбросом в дальнем конце завалена мусором и прилипшими картофельными очистками. Кругом тугие пестрые тюки в человеческий рост, сбоку огромной кучей коричневые коробки. Гирлянды бутылок из-под кефира, йогурта, воды развешены по стенам как образец сортировки пластика. На лавке – две винные бутылки: зеленая и коричневая. Павлу захотелось в Москву, за стойку бара, заказать нормального вина, налить, покрутить в бокале, поймать бордовую искру на просвет, выпить. Пусть кругом пахнет духами, как от Маши.
В этой вони не выживали даже мухи. Крысы и валаамские коты, видимо, тоже помойку не жаловали. Случайно залетевшая птица билась и билась под потолком ангара, пока не сообразила развернуться и с проклятием вырваться прочь.
Монах выдал им комбинезоны, как у тех двоих, медицинские маски и толстые негнущиеся перчатки. Бородатому пришлось куртку снять, иначе спецовка не налезала. Павел натянул комбинезон поверх одежды. Рукава подвернул. Встали по обеим сторонам ленты. Бородатому полагалось выхватывать пластиковые бутылки, Павлу – стекло: банки, бутылки, которые почему-то сортировали по цветам.
Конвейер запустили. Тот монах в рыжем фартуке шваброй пропихивал оставшийся от разбора мусор на выход, на улицу, где его собирали в мешки и волокли к костру. Те двое часто стучали в стекло: притормозите там, не успеваем. Монах конвейер не останавливал. Павел хотел на воздух. Пусть даже к костру, где горит вся эта дрянь. По конвейеру перед ним плыли и дергались использованные тампоны, смятые кадила, таблетки, пачки документов с печатями, шприцы, памперсы, связки тухлых бананов, рыбьи хвосты, бутылки, которые полагалось брать, резиновые сапоги, колготки, которые накручивались и застревали в ленте, коробки из-под яиц, презервативы, колбасные шкурки, шурупы, клочки туалетной бумаги в серых полупрозрачных пакетах. Павел пропускал пакеты не трогая, не разрывая. Монах качал головой, колыхался на его тощем теле плотный фартук. Он останавливал конвейер и говорил: «Это не дерьмо. Дерьмо еще в людях сидит». И рвал пакет рукой без перчатки.
Хуже всего были не туалетные пакеты. Банки с соленьями, всеми этим рагу и салатами, недоеденными, прокисшими овощами, подернутыми плесенью. Густой, сизой. Крышку полагалось скручивать, дрянь выливать на ленту, а банку откладывать на переработку вместе с «белыми» бутылками.
Запах уксуса отдавал мертвечиной. Павел старался дышать ртом. Лицо под маской потело и чесалось. Работа шла медленно, банки, намертво держа свои крышки, выскальзывали из перчаток обратно на ленту. Потом Павел приноровился, представил, как монахи отмоют эти банки-бутылки до скрипа, до прозрачности. Продезинфицируют. Просушат. Может, вареньем наполнят яблочным. Говорили, яблони тут каждый год плодоносят.