Надин Нойзи – Истинная пара для лорда-дракона (страница 2)
Я остановилась и вопросительно подняла бровь. Вестники приходили нечасто – обычно счета от портных или бакалейщиков, официальные приглашения во дворец на очередной скучнейший раут, которые вполне могли подождать до завтрака. Но Крамп держал в руке небольшой пергаментный свиток так, будто это был хрупкий цветок, – перевязанный тонкой серебряной нитью, которая еще слабо искрилась, потрескивая в тишине прихожей, словно в ней билась крошечная жизнь.
Крамп протянул мне свиток с легким поклоном. Я взяла его в руки – пергамент был теплым, магия всегда оставляет после себя это странное, живое тепло – сломала печать с гербом нашего рода: горный пик и ветка терновника – и развернула.
Письмо было от кузена. От Маркуса.
Я пробежала глазами по знакомому, немного небрежному, летящему почерку с забавными завитушками на заглавных буквах и почувствовала, как внутри, в самой груди, что-то дрогнуло, сжалось, а потом вдруг ожило, забилось быстрее. Завтра. Они приезжают завтра. Маркус с женой Элинор и всеми тремя детьми. Пишет, что дела призывают его в столицу на пару недель – какая-то тяжба с опекунами над имением дальней родственницы, скука смертная, но деваться некуда, – а останавливаться в городском доме они не хотят: там шумно, пыльно, вечно гремят экипажи под окнами, а детям нужен воздух, зелень, простор. Не соглашусь ли я принять их? Ненадолго, всего на несколько дней, пока он не уладит самые срочные дела. Элинор шлет поклон и обещает собственноручно испечь свои знаменитые булочки с корицей, если на кухне найдется мука.
Я перечитала письмо еще раз, пробегая пальцами по неровным строчкам, и на губах сама собой появилась улыбка – теплая, неожиданная, от которой вдруг защипало в уголках глаз. Маркус. Мы не виделись почти год. Он был младше меня на пять лет, но всегда, с самого детства, относился ко мне с какой-то трогательной, почти рыцарской заботой, словно это я, старшая, нуждалась в защите, а не он. Помню, как он, десятилетний мальчишка, серьезно наказывал мне не ходить одной в лес, потому что там водятся волки. Его Элинор – тихая, милая, уютная женщина с пухлыми руками, вечно испачканными в муке, потому что она обожала возиться с выпечкой назло всем аристократическим обычаям, считавшим такое занятие плебейским. И дети… Я попыталась вспомнить их лица, но они расплывались, менялись, как на старых, выцветших дагерротипах. Старшему, Рчарду, кажется, уже восемь, он обещал стать копией отца – такой же вихрастый, серьезный не по годам и смешной в своей взрослости. Две девочки, погодки, Анна и маленькая Грета, с мамиными голубыми глазами и светлыми кудряшками, которые вечно лезут им в лица.
Я подняла взгляд на Крампа, который терпеливо ждал, застыв у дверей, как статуя терпения и преданности.
– Наши едут, Крамп, – сказала я, и голос мой прозвучал непривычно живо, звонко, почти по-девчоночьи. – Завтра. Семья кузена Маркуса.
На лице дворецкого ничего не дрогнуло – годы вышколенной службы сделали свое дело, – но я знала его достаточно хорошо, почти двадцать лет, чтобы заметить неуловимое: уголки губ чуть приподнялись, исчезла обычная скорбная складка у рта, а спина, и без того прямая, выпрямилась еще больше, если это вообще было возможно для человека его возраста. В глазах мелькнуло и погасло что-то похожее на довольство.
– Осмелюсь спросить, на сколько дней? – Его голос остался ровным, но я уловила в нем нотку деловой готовности.
– На несколько. Может, на неделю. – Я задумалась, прикидывая, сколько комнат нужно будет подготовить, сколько белья достать из сундуков, сколько свечей заказать. – Детская давно пустует. Стыд просто. Велите проветрить, протопить как следует, проверить постели – не завелось ли чего в матрасах. И проследите, чтобы в комнате Элинор поставили цветы, много цветов, она это любит до безумия. И скажите на кухне… – я запнулась, пытаясь вспомнить, что едят дети в этом возрасте. Каша? Мясо? Булочки? – Пусть приготовят что-нибудь легкое, но сытное. Куриный бульон, например. И сладкое. Обязательно сладкое. Пирог с яблоками, тот самый, с корицей, что умеет делать Марта. И молоко, побольше свежего молока.
Крамп слегка поклонился, принимая распоряжения к сведению, к исполнению, в самую глубину своей феноменальной памяти.
– Будет исполнено, ваша светлость. Я распоряжусь немедленно. – Он помедлил секунду, словно раздумывая, не нарушит ли приличия, если скажет еще что-то, и добавил чуть тише: – Это прекрасная новость. Дому давно не хватало молодых голосов.
Он удалился своей бесшумной, скользящей походкой, не производя ни звука, ни шороха, а я осталась стоять посреди прихожей, все еще сжимая в руке письмо, чувствуя пальцами тепло, которое магия уже почти оставила. Тишина дома больше не давила на уши, не обволакивала, как вата. Она наполнилась ожиданием, движением, предчувствием жизни. Где-то в глубине коридора уже слышалась приглушенная возня – Крамп, верный своему слову, уже отдавал первые распоряжения, и дом начинал просыпаться, потягиваться, готовиться.
Я представила, как завтра в этой самой прихожей будет шумно, как экипаж загрохочет по гравию подъездной аллеи, как детские голоса – звонкие, пронзительные, счастливые – разнесут эхо по всем углам, по всем этим чопорным, пустым комнатам. Как Маркус будет с порога требовать чаю, горячего и покрепче, а Элинор – извиняться за беспокойство краснея и тут же предлагать помочь с устройством, хлопотать, суетиться, наполняя дом своим уютным, домашним теплом. Представила, как мы сядем вечером у камина в малой гостиной, и я буду слушать их новости, их смех, их негромкие споры о том, кто разбил чашку и кому первому мыть голову. Простая, обычная, живая жизнь.
Хотя бы на несколько дней я забуду о своей тихой, вязкой скуке. Хотя бы на несколько дней этот большой, красивый дом перестанет быть просто дорогой, безупречно чистой, но совершенно пустой коробкой, в которой эхо шагов звучит как упрек.
Я поднесла письмо к губам и легко, едва касаясь, коснулась его края. От пергамента все еще пахло магией – озоном и легкой горчинкой, – но сквозь этот запах мне чудился другой: запах детских кудрей, корицы, домашнего тепла.
– Спасибо, Маркус, – шепнула я тихо, в пустоту прихожей, и мой голос прозвучал непривычно мягко, почти нежно. – Ты даже не представляешь, как вовремя.
И пошла наверх, чтобы лично просмотреть, все ли готово в гостевых комнатах. Дела нашлись, и от этого на душе стало легко и почти празднично.
Глава 2
Я ступила на лестницу, и широкие дубовые ступени привычно заскрипели под ногами – этот тихий, жалобный звук я успела полюбить за два года. Два года. Неужели прошло всего два года? Мне казалось, я прожила здесь целую жизнь, врастая корнями в этот дом, в этот сад, в это медленное течение времени, хотя иногда, в такие вот тихие утренние часы, когда дом еще дышит сном, а солнце только начинает золотить верхушки деревьев, память безжалостно вытаскивала наружу кусочки другой реальности. Той, которая осталась где-то там, за гранью, за тонкой, почти прозрачной пленкой, отделяющей явь от сна.
На Земле меня звали Алина Паринская. Тридцать пять лет, менеджер в крупной юридической фирме, бесконечные договоры, встречи, дедлайны, кофе навынос в пластиковых стаканчиках, от которых вечно пахло горелой пластмассой, и серое, низкое небо над головой, которое не менялось месяцами. Я вспомнила свой офис – стеклянные перегородки, создающие иллюзию прозрачности и открытости, но на самом деле лишь подчеркивающие, что каждый здесь сам за себя, гул голосов, похожий на жужжание встревоженного улья, вечно мигающий экран монитора, от которого к вечеру начинали болеть глаза, и кнопку кофемашины с облупившейся краской, которую я нажимала раз по десять на дню. Хорошая была работа, денежная, престижная, мать бы мной гордилась. Только вот души в ней не было. Как и во всей моей жизни, если честно признаться самой себе.
Родители погибли, когда мне было восемнадцать. Авария. Гололед, встречная фура, и через секунду – тишина на том конце провода, когда мне позвонили из больницы. Я тогда только поступила в университет, радовалась, строила планы, и мир рухнул в одно мгновение, осыпался стеклянной крошкой, порезав руки, порезав душу так глубоко, что шрамы не зажили до сих пор. Дальше была борьба – за выживание, за место под солнцем, за крошечную двухкомнатную квартиру в спальном районе, которую удалось отстоять у дальних родственников, внезапно объявившихся на похоронах и смотревших на меня голодными глазами. Я выучилась, выбилась в люди, научилась улыбаться нужным людям и говорить правильные вещи на совещаниях. Но так и не научилась жить. Просто существовала. Работа-дом-работа. Редкие встречи с подругами, которые давно уже обзавелись семьями, детьми, ипотеками и смотрели на меня со смесью жалости и тайного превосходства. Еще более редкие романы, ничем не заканчивающиеся, потому что я не умела открываться, боялась, доверять, пускать кого-то внутрь, в эту хрупкую, огороженную крепость. Я боялась, что снова потеряю. Что снова останусь одна в телефонной трубке слушать гудки.
Я остановилась на лестничном пролете, где на стене висел старый, выцветший гобелен с охотничьими сценами – всадники в камзолах прошлого века, собаки, затравленный олень с огромными печальными глазами – и провела пальцами по выцветшим, потерявшим яркость нитям. Шерсть была мягкой, чуть ворсистой, хранящей тепло многих зим. Вспомнила тот вечер. Я сидела в своей съемной квартире на двадцать третьем этаже, за окном мигал огнями ночной город, где-то внизу неумолчно гудела трасса, а я пила остывший чай из любимой кружки с отбитой ручкой и листала ленту новостей, скользя взглядом по заголовкам, которые не задерживались в памяти дольше секунды. Обычный вечер. Обычная усталость. А потом – удар в виске, острый, как молния, вспышка света перед глазами, и ничего. Пустота. Тишина. А потом – голоса, чужие, незнакомые, запах воска и сухих трав, и чье-то лицо надо мной, склоненное в тревоге.