Надежда Тэффи – Все о любви (страница 6)
Кстати, о руке – руку я у нее уже целовал вполне беспрепятственно, и сколько угодно, и как угодно.
И вот подъезжаем мы к Туле, и вдруг меня осенило:
– Слушайте, дорогая! Вылезем скорее, останемся до следующего поезда! Умоляю! Скорее!
Она растерялась:
– А что же мы тут будем делать?
– Как – что делать? – кричу я, весь в порыве вдохновения. – Поедем на могилу Толстого. Да, да! Священная обязанность каждого культурного человека.
– Эй, носильщик!
Она еще больше растерялась.
– Так вы говорите… культурная обязанность… священного человека…
А сама тащит с полки картонку.
Только успели выскочить, поезд тронулся.
– Как же Коля? Ведь он же встречать выедет.
– А Коле, говорю, мы пошлем телеграмму, что вы приедете с ночным поездом.
– А вдруг он…
– Ну есть о чем толковать! Он еще вас благодарить должен за такой красивый жест. Посетить могилу великого старца в дни общего безверия и ниспровержения столпов.
Посадил свою даму в буфете, пошел нанимать извозчика. Попросил носильщика договорить какого-нибудь получше лихача, что ли, чтоб приятно было прокатиться.
Носильщик ухмыльнулся.
– Понимаем, – говорит. – Потрафить можно.
И так, бестия, потрафил, что я даже ахнул: тройку с бубенцами, точно на Масленицу.
Ну что ж, тем лучше.
Поехали.
Проехали Козлову Засеку, я ямщику говорю:
– Может, лучше бубенчики-то ваши подвязать? Неловко как-то с таким трезвоном. Все-таки ведь на могилу едем.
А он и ухом не ведет.
– Это, говорит, у нас без внимания. Запрету нет и наказу нет, кто как может, так и ездит.
Посмотрели на могилу, почитали на ограде надписи поклонников:
«Были Толя и Мура», «Были Сашка-Канашка и Абраша из Ростова». «Люблю Марью Сергеевну Абиносову, Евгений Лукин». «М. Д. и К. В. разбили харю Кузьме Вострухину».
Ну и разные рисунки – сердце, пронзенное стрелой, рожа с рогами, вензеля. Словом, почтили могилу великого писателя.
Мы посмотрели, обошли кругом и помчались назад.
До поезда было еще долго, не сидеть же на вокзале. Поехали в ресторан, я спросил отдельный кабинет – «ну к чему, говорю, нам показываться. Еще встретим знакомых, каких-нибудь недоразвившихся пошляков, не понимающих культурных запросов духа».
Провели время чудесно. А когда настала пора ехать на вокзал, дамочка моя говорит:
– На меня это паломничество произвело такое неизгладимое впечатление, что я непременно повторю его, и чем скорее, тем лучше.
– Дорогая! – закричал я. – Именно – чем скорее, тем лучше. Останемся до завтра, утром съездим в Ясную Поляну, а там и на поезд.
– А муж?
– А муж останется как таковой. Раз вы его любите вечной любовью, так не все ли равно? Ведь это же чувство непоколебимое.
– И, по-вашему, не надо Коле ничего говорить?
– Коле-то? Разумеется, Коле мы ничего не скажем. Зачем его беспокоить.
Рассказчик замолчал.
– Ну и что же дальше? – спросил женский голос.
Рассказчик вздохнул.
– Ездили на могилу Толстого три дня подряд. Потом я пошел на почту и сам себе послал срочную телеграмму:
«Владимир, возвращайся немедленно».
Подпись: «Жена».
– Поверила?
– Поверила. Очень сердилась. Но я сказал: «Дорогая, кто лучше нас с тобой может оценить вечную любовь? Вот жена моя как раз любит меня вечною любовью. Будем уважать ее чувство». Вот и все.
– Пора спать, господа, – сказал кто-то.
– Нет, пусть еще кто-нибудь расскажет. Мадам Г-ч, может быть, вы что-нибудь знаете?
– Я? О вечной любви? Знаю маленькую историю. Совсем коротенькую. Был у меня на ферме голубь, и попросила я слугу моего, поляка, привезти для голубя голубку из Польши. Он привез. Вывела голубка птенчиков и улетела. Ее поймали. Она снова улетела – видно, тосковала по родине. Бросила своего голубя.
– Tout comme chez nous[3], – вставил кто-то из слушателей.
– Бросила голубя и двух птенцов. Голубь стал сам греть их. Но было холодно, зима, а крылья у голубя короче, чем у голубки. Птенцы замерзли. Мы их выкинули. А голубь десять дней корму не ел, ослабел, упал с шеста. Утром нашли его на полу мертвым. Вот и все.
– Вот и все? Ну пойдемте спать.
– Н-да, – сказал кто-то, зевая. – Это птица – насекомое, то есть я хотел сказать – низшее животное. Она же не может рассуждать и живет низшими инстинктами. Какими-то рефлексами. Их теперь ученые изучают, эти рефлексы, и будут всех лечить, и никакой любовной тоски, умирающих лебедей и безумных голубей не будет. Будут все, как Рокфеллеры, жевать шестьдесят раз, молчать и жить до ста лет. Правда – чудесно?
Кошка господина Фуртенау
Было это дело в маленьком городке, в Зоннебахе, на церковной площади.
Собственно говоря, Зоннебах был когда-то прежде, давно, городком, а потом слился с большим городом и стал как бы его предместьем, но по духу остался прежним, захолустным, тихим и бедным.
Народ, населявший его, работал большей частью на тех больших горожан, что жили за мостом. Прачки отвозили туда выстиранное белье, учителя, жившие в дешевеньких квартирках Зоннебаха, бегали давать уроки в школы большого города, разные мелкие служащие – чиновники, приказчики, фельдшерицы – уезжали по утрам в трамваях на целый день.
Квартирки в Зоннебахе редко пустовали, особенно маленькие, и не успели похоронить старую ведьму, занимавшуюся трикотажем без малого сорок лет, как в ее уютные и чистенькие две комнатки с кухней въехал новый жилец.
Это был высокий худой старик, очень серьезный и почтительный. Поклажу привез за ним артельщик на ручной тележке. Крытый клеенкой диван, кресло, складной столик и большую, обернутую зеленой тряпкой клетку.
Мальчишки, глазевшие на этот переезд, сразу догадались, что в клетке приехала кошка. Догадка в тот же вечер подтвердилась, потому что слышно было, как старик звал кошку и она в ответ мяукала.
– Питти! Питти! Питти! – звал он. – Хочешь молочка?
И кошка отвечала:
– Мау! Мау!
Довольно грубо отвечала. Должно быть, кот, да и не молодой.
Так водворился старичок на новом месте.
Утром, как и все, уезжал в трамвае в город, вечером возвращался, приносил кулечки, хозяйничал, разговаривал с кошкой, и она отвечала «мау».