Надежда Мандельштам – Воспоминания. Книга вторая (страница 120)
Всю войну он просидел в Москве, и его не тревожили. После войны вызовы возобновились, и он понял, что конца им не предвидится. Тогда-то он и засел в комнате. Образ жизни, который он вел, был равносилен медленному самоубийству. Однажды он мне сказал, что у него был странный приступ, когда, теряя сознание, он понял, что именно так придет смерть. Вскоре он умер.
Мне ясно, что мой приятель вошел в какие-то сношения с теми, с кем никаких сношений иметь нельзя, но виню я не его, а тех, кто над ним издевался. Я знала и других, являвшихся по вызовам на «частную квартиру» и дававших подписки о неразглашении. Среди них были чистейшие люди, но они не решились обречь на гибель и себя, и своих близких. Нельзя требовать героизма от простых людей. Человек, который получил вызов, знает, что в одну минуту и его, и всех детей, и родителей, и жену могут превратить в лагерную пыль, и потому не решается сразу сказать «нет». Потом он долго и мучительно расплачивается за свою нерешительность и взвешивает в уме, что лучше — гибель в заключении или медленная смерть дома. Ни один из них не дожил до положенного срока. Одни сознательно призывали смерть, другие умирали, истощенные бессонницей, отвращением и ужасом. Я уверена, что ранняя смерть ждет и человека, который, возвращаясь со службы, выносит из второй комнаты окурки и заметает следы.
Когда-нибудь вспомнят одну десятимиллионную тех, кто погиб в тюрьмах и лагерях, но этих — не подвергшихся аресту и умирающих у себя дома — не вспомнит никто, потому что они пошли на компромисс. Теоретически я знаю, что идти на компромисс нельзя, но разве я решусь посоветовать хоть кому-нибудь отказаться от компромисса, бросить на произвол судьбы детей и кинуться в бездну... Единственное, что я могу сказать: не рожайте детей в этом чудовищном мире. Идиотский совет, потому что дети продолжают рождаться, хотя и в гораздо меньшем количестве, чем раньше, а именно ради них люди идут на компромиссы! Советов давать нельзя, можно только плакать, но я бесслезная, и для меня выхода и облегчения нет.
Если сложить все недожитые жизни и загубленные годы, получится огромный обвинительный акт, только предъявить его некому, потому что действовали не люди, а машина. Люди же подчинялись приказам, сигналам и ритмам саморазвивающегося механизма, в который в незапамятные времена была вложена чудовищная программа.
В данный момент никто не знает, исчерпан ли заряд, приводивший машину в движение. Возможно, мы живем в минуту ослабления и перерыва, который завтра кончится, и все начнется сначала. Я знаю только одно: скорее всего, машина заработает не в прежней форме, а найдутся новые доводы и новые слова, чтобы совершать новые преступления и довести начатое до логического конца. Доводы покажутся спасительными, и люди ухватятся за них, не догадываясь, что они ведут к тому же, что прежние. Это случится потому, что нет критериев для оценки теорий, доводов и поступков. Искусственно критерии не насаждаются. Они плод глубокой внутренней работы каждого отдельного человека, и хорошо, если эта работа ведется множеством людей, а не разрозненными единицами.
Я предчувствую, что появятся ловкачи, которые отполируют свои доводы так, словно они согласуются с высшими критериями. На самом же деле все окажется трухой и липой. Куда ни кинь, всюду петля и яма. Мы еще не расплатились за миллионы компромиссов и за роковую утрату критериев. Расплата впереди. Ее, кажется, не миновать.
Оправданье времени
Я долго служила, зарабатывая черствый кусок хлеба, и каждую осень по возвращении из отпусков безропотно — по первому требованию — записывалась в философский кружок. Это называлось «повышать квалификацию» и требовалось ото всех, кто хотел получать зарплату. Из года в год в меня вдалбливали четвертую главу «Краткого курса», и, поскольку кружки для преподавателей вузов принадлежали к «повышенному типу», руководитель, выделенный кафедрой философии, походя расправлялся со всей мировой философией. Канту иногда уделялось целых двадцать минут. (Гегеля ставили с головы на ноги, а Платона изредка поминали, зато уважали греческих материалистов, рассказывали про летящую стрелу и что все течет...) Над Кантом посмеивались и уничтожали его вместе с категорическим императивом. В официальной идеологии злосчастный императив замещался, кажется, классовой солидарностью, а на практике человековеды, которые управляли нами, делали ставку на инстинкт самосохранения и разумный эгоизм, придуманный одной из веток русской литературы. Впрочем, я могу ошибиться и по привычке подарить приоритет нашей литературе, даже если разумный эгоизм зародился не у нас, а на Западе. Где бы он ни зародился, радости от него мало.
Во второй половине пятидесятых годов «Четвертая глава» поблекла и отношение к Канту стало мягче, но в те баснословные времена никому бы не пришло в голову, что у человека есть душа, и каждый знал, что ходит на кружок из чувства самосохранения. Воспитание давало отличные плоды. Кружковцы поднимали руку и ловко отчеканивали заученные формулы. Многие и сейчас щеголяют той самой эрудицией и на пересмотр не решатся. Зачем тратить силы, когда все и так ясно...
В те горестные дни категорический императив действительно казался нелепой выдумкой кабинетного ученого, который даже не нюхал жизни. Каждый спасался поодиночке, жил затаившись и в любом соседе или сослуживце видел потенциального доносчика и губителя. В таких условиях обнаружить доброе начало в человеке почти невозможно, но все же оно было — уничтожить его нельзя. Из всех живых существ только человек способен на преступление, но никто, кроме человека, не может побороть инстинкт самосохранения и тем самым стать человеком. Как бы мало ни было таких людей, самый факт их существования вселяет надежду. Он означает, что мы еще люди и способны подчинять первичные инстинкты чему-то высшему, что в нас заложено и только приглушено шумом текущей жизни.
Для меня особенно дороги те случаи, которые совершаются естественно, без позы, без слов и деклараций. Человек в нашу эпоху — тварь дрожащая, и в герои ему лезть не пристало. Все высокие понятия — доблесть, геройство, правда, честь — превратились в казенные штампы. Они отданы на потребу газетной швали и ораторам, которые произносят пылкие речи, согласовав предварительно каждое слово с начальством. Высокие слова полностью обесценены, и в том случае, который внушает мне надежду, их нет и в помине. Речь пойдет об упрямой девчонке, не пожелавшей покориться обстоятельствам и довериться инстинкту самосохранения. Девчонка эта, видимо, производила впечатление на людей, столкнувшихся с ней в лагерных бараках. Она промелькнула в книжке Е. С. Гинзбург. В камере в Бутырках немка демонстрировала шрамы от избиений в гестапо и другие, появившиеся во время допросов на Лубянке. Сокамерницы, принадлежавшие на воле к несгибаемой железной когорте, сразу зачислили немку в число «агентов империализма». Гинзбург хотела вступить с ними в спор, но ее остановила совсем молоденькая девочка: «Не спорьте с ними. Вы же видите, какие они фанатички...» Девочка эта сохранила разум и еще нечто другое, и это определило ее судьбу на многие годы.
Н. Н. попала на Лубянку совсем молодой, в сущности девочкой. Причин к тому было много: происхождение одновременно дворянское и революционное, биография — она родилась и выросла за границей среди эмиграции дореволюционного периода — и главное — характер, открытый и вольнолюбивый. Любой из этих пунктов мог привести к гибели и был равносилен уголовному преступлению. В некоторых случаях все же беда проходила мимо — всех не пересажаешь. Ведь брали тех, кто попадался под руку, в поучение прочим. Иного человека за дурной характер отправляли в лагерь, а другой оставался дома. Все зависело от удачи и от случайности. Удивительно, что многие из уцелевших не сознавали, как им повезло. Террор в том и заключается, что берут кого попало для острастки оставленных на воле. Н. Н. не повезло — ее посадил милый юноша, наверное, партнер по танцам или другим развлечениям. Юноша был из интеллигентнейшей семьи легально-марксистского толка. Вероятно, он с детства наслышался про разумный эгоизм и, вызванный на Лубянку, применил там свои теоретические идеи. Проще говоря, он не устоял перед угрозами и обещаниями и продал чуть знакомую барышню. Для этого требовалось немного: назвать фамилию, адрес, круг знакомых и повторить две-три сказанные фразы. Если такой юноша обладал нежной душой, он мог утешать себя тем, что никаких преступлений барышни не знал и потому выдать ее не мог. Он просто заметил, что Н. Н. болтала в гостях с таким-то (может, даже с иностранцем) и сказала ему, юноше из хорошей семьи, то-то... Для успокоения собственной совести юноша подобные вещи доносом имел право не считать... Про него я знаю, что жизнь он прожил спокойно, репрессиям не подвергался и, встретив в новой эпохе возвращенную и реабилитированную Н. Н., никакого смущения не обнаружил. Н. Н. по свойственному ей легкомыслию не стала поминать прошлого и только рассказала нескольким друзьям про приятную встречу.
Неизвестно, одна ли Н. Н. оказалась жертвой интеллигентного юноши, но сейчас он уже никому вреда не принесет, поскольку весь аппарат омоложен, а герои старой драмы уже получают пенсии. Мстить подонку Н. Н. не собирается, и он спокойно доживает жизнь — разумный эгоизм себя оправдал. Толпы разумных эгоистов, отправивших на каторгу друзей и знакомых, ходят по нашей земле, принимают гостей, покупают мебель, и жизнь у них не омрачена ничем. Большинство вернувшихся из лагерей плюнули и забыли предателей. Некто Д. все лагерные годы мечтал хоть поколотить мелкотравчатого журналистика, который его посадил. Вернувшись, Д. зашел в редакцию и поманил пальцем журналистика. Они вышли на улицу, и Д. услышал писк про жену и детей. Он махнул рукой, зазвал предателя в трактир, распил с ним бутылку и отпустил его с миром. В другом случае несколько человек, посаженных одной женщиной, очевидно профессиональной стукачкой, решили нагрянуть к ней скопом в день ее рождения и разоблачить ее пред всеми гостями. Предательница открыла дверь и, увидав у своего порога мрачных людей, в чьей судьбе она сыграла такую роль, испугалась и, схватившись за сердце, тяжело опустилась на стоявший в передней стул. Увидав, как она побледнела, мстители засуетились, побежали на кухню за водой, дождались, чтобы она успокоилась, и ушли ни с чем. Знаменитому Эльсбергу действительно не повезло, что о нем вдруг громко заговорили и даже попытались выкинуть его из Союза писателей. Говорят, что всю заваруху поднял не посаженный Эльсбергом человек, а некто, у кого была зарезана диссертация. Он мстил за это виновнику неудачи — Эльсбергу, зато аспиранты горой стояли за него, потому что надеялись с его помощью выйти в люди. Я не сторонница мести — в нашей стране полвека мстили не только отдельным людям, но целым группам и классам, и все узнали, как страшна месть. И все же я думаю, что стране не мешало бы «узнать своих героев», чтобы в будущем стало труднее их вербовать. Не ссылать и убивать их нужно, а ткнуть в них пальцем и назвать по имени. Но убийцы и предатели находятся под верховной защитой, потому что они «ошибались» вместе со своим начальством. Постепенно они сойдут в могилы, а новые поколения выдвинут новые кадры убийц и предателей, потому что ни убийство, ни предательство не осуждены, а тайное остается чуть приоткрытым и спрятанным. Разумный эгоизм оправдал себя на деле.