Надежда Мандельштам – Воспоминания. Книга вторая (страница 102)
Несколько лет назад моя подруга, с которой я жила в Калинине после смерти Мандельштама, сказала, что ко мне рвется молодой поэт из Ростова. Я уклонялась от встречи, но она его все же привела. Мы болтали и пили вино, как она вдруг сказала: «Посмотрите, как они в Ростове издают Мандельштама». Я видела тысячу переплетенных машинописных книг и равнодушно открыла тысяча первую. Все было как всегда, но я тут же, листая, наткнулась на полный текст потерянного стихотворения, с одним, правда, искажением, которое я легко исправила по памяти. Выяснилось, что оно было записано в экземпляр «Стихотворений», купленных у букиниста. Вероятно, это была книга Лени Ландсберга. Стихотворение оказалось более жизнеустойчивым, чем автор и хранитель.
В машинописные списки иногда попадают стихи, которые никакого отношения к Мандельштаму не имеют. В одном списке я нашла стишок с упоминанием Бриджит Бардо, но владелец мне не поверил, что его надо выкинуть. Я прошу запомнить, что после смерти поэт перестает писать стихи.
Россия — страна Самиздата. Еще в пушкинское время ходили рукописные книги, а начальство, заполучив книжечку, призывало авторов к ответу. Как бы мне не всыпаться с изготовлением прозаического Самиздата.
III. «Стихи о неизвестном солдате»
Наташа Штемпель написала в письме, что Мандельштам прочел ей «Нет, не мигрень...» и «Не мучнистой бабочкою белой...» (похороны летчиков) и сказал, что это первые подступы к «Неизвестному солдату». У меня есть свидетельница, подтверждающая мое показание. Почти не осталось людей, которые знали Мандельштама, а только кое-кто из совершенно случайных знакомых — вроде Николая Чуковского (и его тоже уже нет) или Миндлина. Еще развелись фантасты и выдумщики. Они лепят Мандельштама по своему образу и подобию (как Миндлин или Борисов) или выдумывают про встречи, которых никогда не было (таких много в Воронеже — они видели Мандельштама в Воронеже вместе с Нарбутом в 19 году и с ним разговаривали о поэзии). Есть жулики вроде Харджиева и Рождественского — они знают все, что думал Мандельштам, и успели обо всем переговорить, чтобы написать комментарии или мемуары. Наташа Штемпель — единственный близкий нам человек и достоверный свидетель. К несчастью, она ленится записать то, что помнит. Ей следует доверять больше, чем кому-либо. Ее показания драгоценны. Если сохранится живое отношение к Мандельштаму, а я в это верю, пусть знают, что в памяти у этой женщины хранится многое из двух последних лет страшной жизни этого обреченного и прекрасного человека, писавшего накануне смерти стихи, изданные сейчас огромными тиражами в издательстве Самиздат.
В «Стихах о неизвестном солдате» говорится не про собственную гибель, а про целую эпоху «крупных оптовых смертей», когда каждый погибает «с гурьбой и гуртом» (знают ли, что гурт — это стадо?) и каждый становится «неизвестным солдатом», а среди них и автор. (Что делать с лирическим героем, когда разговор идет о жизни и смерти? Ответьте мне, любители литературы.) Это оратория в честь настоящего двадцатого века, пересмотревшего европейское отношение к личности. Человек, как известно, стал лишь удобрением для задуманного в канцеляриях социализма прекрасного будущего. У будущего есть одно прелестное качество: оно всегда удаляется и неуловимо, особенно в тех случаях, когда оно сулит счастье. Полвека народ верил в будущее. Сейчас он как будто заинтересовался несовершенным прошедшим, которое тесно связано с настоящим. Таксисты и любители домино во дворах с почтением и любовью вспоминают былые дни. Сам поэт Тихонов твердо сказал, что при Сталине было больше порядка. Впрочем, народ ни во что не верит и ничем не интересуется. Одни спят, вернувшись с работы, другие стоят в очереди к пивному ларьку. Это славные люди, которых в случае надобности можно организовать для погрома. Кого будут бить, не знаю. Вероятно, жидов и интеллигентов. Решать буду не я. За нас думает и беспокоится начальство.
В «Стихах о неизвестном солдате» есть тема смерти в воздухе, но это уже не случайная катастрофа, как было раньше, а результат стремления к гибели опустошенных людей, которых «воздушная яма влечет» («И за Лермонтова Михаила я отдам тебе строгий отчет, как сутулого учит могила и воздушная яма влечет»).
Чтобы осуществилось то, что предвидел Мандельштам, нужна не только воля к убийству, но и воля к гибели, тяга к концу, к воздушной яме, к самоуничтожению, к пустоте, к небытию... Такая тяга существует. Она вполне реальна и для самоуничтожающегося зла, и для тех, кто потерял веру в бессмертие. Во второй половине девятнадцатого века додумались до глубокой и тонкой мысли, что дух есть продукт высокоорганизованной материи и, следовательно, уничтожается вместе с ней. Странно, но именно эта мысль вызвала неслыханный прилив гордости, хотя чего бы тут, казалось, гордиться. Гордый человек воплощался в тысячах обликов — стоял между шкафом и печкой, уподоблял себя стервятникам, боролся с морозом, проповедовал сверхчеловеческие идеи, управлял народами и бросал войска на соседей. Он неслыханно вырастал, а затем вдруг сжимался и выглядел вроде крохотули грибка. С ним происходил фокус, как на мозаике на одной из станций метро. Я ходила под этой мозаикой как безумная, потому что Сталин, изображенный во весь рост на потолке, с одного места выглядел великаном, а при переходе на другое уменьшался до размеров человека-яйца, когда нельзя отличить галстук от пояса. Я опомнилась, заметив, что на меня начинают оборачиваться. Задержись я еще немного, меня бы уволокли на Лубянку по обвинению в чем угодно, такова была форма организованного погрома в те дни. Скорее всего, меня бы обвинили в покушении на вождя. Реального обвинения — взрыв надежды при виде того, как на мозаике уменьшается отец народов, — формулировать бы не посмели. Мандельштам говорил, что уничтожают у нас людей в основном правильно — по чутью, за то, что они не совсем обезумели, но, стыдясь признаться в терроре, привешивают каждому дело с фантастическим обвинением. Гордыня подстрекала людей к убийству и к самоуничтожению, и в этом самая существенная черта настоящего двадцатого века. Они доносили друг на друга и на самих себя и чувствовали себя при этом гордыми людьми. Только убийцы и самоубийцы, если посмотреть с нужного ракурса, уменьшаются до размера булавочной головки, хотя многим кажутся великанами.
Когда писались «Стихи о неизвестном солдате», уже надвигалась вторая мировая война. Меньше всего в нее верили газетчики, непрерывно трубившие о предстоящей решающей схватке между старым и новым миром. Реально она стала ощущаться после пакта с Германией. При жизни Мандельштама — он не дожил на воле до пакта с Гитлером, но предчувствовал его, а я ему не поверила: «Что ты выдумываешь!» — жизнь казалась такой невероятной и неправдоподобной, что будущего ждали, чтобы избавиться от настоящего. Так жили и мы, но, когда в стихи ворвалось предчувствие будущих войн, нас это удивило: мы знали, что для нас будущего нет и каждый прожитый день — чудо. «Чего уж беспокоиться о будущем, когда нас не будет! — смеялась я. — Брось своего солдата...» Стихотворение так овладело Мандельштамом, что освободиться от него он бы не смог, даже если бы захотел. Оно приняло окончательную форму только в Савелове — в стоверстной зоне под Москвой. Не помню, там или потом в Калинине он, просматривая по своему обыкновению газеты и читая между строчками, вдруг сказал: «Кончится тем, что мы заключим союз с Гитлером, а потом все будет, как в «Солдате»...» Можно ли было этому поверить?
Мне думается, что у Мандельштама было ощущение не одной войны, а целой серии войн. В строчках: «Слышишь, мачеха звездного табора, ночь, что будет сейчас и потом?» — отмечены два момента будущего — «сейчас», то есть скоро, вот уже надвигается, и «потом» — через некоторый промежуток времени, когда людям придется бороться «за воздух прожиточный», за глоток воздуха, за возможность дышать... Чувство недохвата воздуха могло быть вызвано собственной одышкой — она часто пробивалась в стихах. «Я это я, явь это явь» мог сказать только человек, которому трудно дышать. По этой строчке можно поставить диагноз — сердечная астма. (Мне приятно, что это заметил один далекий друг.) Но в «Стихах о неизвестном солдате» чувство недохвата воздуха подсказано не личными ощущениями, а страхом за будущее, обозначенное словом «потом».
Воздух, атмосфера вокруг земли и в особенности небо, «нижний слой помраченных небес», и видимое с земли звездное небо превращаются в угрожающую стихию. Воздух-небо даны как бы в двух аспектах. «Всеядный и деятельный» воздух в окопах и землянках принадлежит еще первой и также и второй мировым войнам, как и «неподкупное небо окопное, небо крупных оптовых смертей». Это небо, которое нависает над человеком, высунувшимся из окопа, огромное и равнодушное, свидетель массовой гибели твари, ползающей по земле. Человек — крошечное существо, но «миллионы убитых задешево (Что дешевле человеческой жизни?) протоптали тропу в пустоте», оставили незримый след своего едва осуществленного бытия. Второй аспект, в котором видно небо, относится к моменту «потом». В небе происходят события, говорящие о предчувствии чего-то иного: «Шевелящимися виноградинами угрожают нам эти миры», а затем неизвестно откуда возникшее ощущение взрыва, который ярче света: «Весть летит светопыльной обновою, и от битвы вчерашней светло... Я — новое, от меня будет свету светло...»