18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Лохвицкая – Том 3. Городок (страница 10)

18

– А ведь верно. От добра не ищи добра. Сядем в метро и через пять минут будем есть чудесную ветчину.

– Господа, смотрите направо. Видите? Там толпа… Ей-богу, танцуют! Бежим скорее.

– Да плюньте вы! Ну, чего вы не видали! И танцуют-то, наверное, прескверно.

– Потом посмотрите. Нельзя же весь день не евши по такой жарище болтаться.

– Ну-с, я бегу на метро…

– Комман? Па де жамбон? Ну, уж это, знаете, свинство! Он говорит, что па де жамбон. Что? Кафэ о лэ? Еф о пля? Сам лопай! Идем, господа, отсюда.

– Я предлагаю идти домой. Я сегодня видела, как кому-то несли ветчину.

– Ветчину? Где?

– У нас в отеле.

– Ну так пойдемте, чего же вы молчали?

– Неужто домой? Как-то неловко. Все-таки четырнадцатое июля… Великие танцы на площади… тени под самодельной скрипкой.

Ветчины в отеле не оказалось. Ее съели какие-то русские. По-моему, празднование четырнадцатого июля в этом году было не особенно удачное. По крайней мере, на меня оно произвело впечатление чего-то очень тусклого и плохо организованного. Какая-то бестолочь и вообще…

Птичий день

Какие ужасы бывают в восточных сказках!

Калиф Багдадский и его великий визирь были злым волшебником обращены в птиц. Это еще было бы с полбеды, если бы они не забыли чародейного слова «Мутабор». Если

бы не забыли, могли бы через год вернуть себе человеческий облик.

И калиф, и визирь страшно горевали. В те времена быть птицей считалось обидным.

В прошлую пятницу был самый модный день в Париже.

Разыгрывался большой приз на скачках. Весь Париж был на ипподроме. Лучшие «maisons»[26] лансировали новые модели, устанавливали моду на весь будущий сезон.

Азартные игроки ревели и свистели, огромные трибуны дрожали от нетерпеливого топота десятков тысяч ног.

Англичане, специально переплывшие для этого дня свой пролив, лезли друг другу на плечи и тыкали полевыми биноклями в спину соседей.

Париж был пуст. Все были там, на скачках.

Вечером «monde»[27] был в Bois de Boulogne[28].

Весь день суетились лакеи Pre-Catelan, устраивали длинные столы, принимали заказы по телефону, считали стулья, засовывали карточки в бокалы.

К девяти часам начался съезд.

Распахнулись дверцы мотора. Вытянулась лапка, ярко-розовая.

– Чукишш, – зашуршали какие-то перья. Вытянулась вторая лапка, и гигантская пестрая птица вылезла и отряхнулась.

Она была голенастой породы, потому что лапы ее были длинны и тонки. Вроде цапли. На головке пестрый хохолок. Оперение – черное с золотом и длинный алый хвост.

Птица, осторожно вытягивая лапы, сделала несколько шагов, остановилась и, повернув хохолок, пискнула.

К ней тотчас подбежал ее самец – черный с коротким хвостом, вроде трясогузки или человека во фраке.

– Мадам Санвиль, – сказал кто-то в толпе.

Птица, вытягивая розовые лапки и шевеля хохолком, вошла в ресторан.

Из другого мотора вытянулась зеленая лапка и выпорхнула маленькая полевая курочка. Закружилась, побежала не в ту сторону.

– Кэ-кэ-кэ-кэ…

Две трясогузки, с трудом поспевая, загнали ее в ресторан.

– Квик! Квик!

Сердито поворачивая клювом, вылезла старая цесарка и, перебирая серыми ввернутыми внутрь лапами, пошла по желтой дорожке.

– Квик!

Золотые цапли, с оранжевыми крапинками, зеленые какаду с черными хвостами, голубые колибри с серебряными лапками, райские птички с тысячецветным оперением вылезают, выпархивают, выпрыгивают.

Сопровождающие их самцы как будто слегка смущены.

У них ведь почти человеческий вид. Человеку выступать рядом с птицей все-таки немножко совестно. Но они оглядываются кругом и быстро успокаиваются. Лица из смущенных делаются гордыми.

– Моя коноплянка не хуже любого какаду. Золото, изумруды, бриллиантовые лапки, жемчужные шейки, сапфирные крылышки, серебряные хвостики.

– Курлык!

Сколько было хлопот, приготовлений, разговоров, стараний, сколько было пролито настоящих, человеческих слез и потрачено человеческого труда, чтобы к этому великому моменту, к этому самому модному дню Парижа переделать человеческую самку в птичью.

Сколько отдано за счастье быть птицей. Гарун аль-Рашид! Старый дурак! Радуйся, что забыл «Мутабор».

Вот эта розовая фламинго с золочеными крылышками и самоцветным хохолком, наверное, изменила унылой трясогузке с печальными человеческими глазами, которая устало, провожает ее на заплетающихся лапах. Изменила с красноклювым, седоперым снегирем. Снегирь, может быть, пошел на подлог или шантаж, чтобы позолотить ей крылышки, и круглые глаза его озабочены, как бы все это дельце не выплыло наружу.

Райская птичка весело подпрыгивает, отряжая шуршащие перышки… Женщина всегда держит себя так, как того требует ее туалет, и райская птичка распушила веером пестро-сверкающий хвост и тихо, чуть слышно, вопросительно курлычет изумрудным горлышком:

– Eh bien? Eh bien?[29]

Она подбила на какую-нибудь крупную гадость тоскливо бредущую за ней черноносую ворону.

– Что поделаешь! Должен же кто-нибудь заплатить за этот момент, за это счастье быть хоть один вечер птицей.

Суетятся распаренные лакеи, с трудом протискиваются между голыми женскими спинами и пестрыми птичьими хохлами, льют рыбный соус на трясогузкину плешь, и звякает оркестр новый любимый фокстрот.

Розовая фламинго с золочеными крылышками клюет и переворачивает на тарелке подсунутого ей (сегодня все слопают!) гнилого рака. Седоперый снегирь кормит ее, как настоящий птичий самец, сам только изредка опуская клюв в тарелку. Унылая трясогузка смотрит на самоцветный радостный хохолок своей фламинго печальными человеческими глазами, сдвигает брови, хочет что-то понять, что-то сказать, что-то вспомнить – и не может.

Хоть бы кто-нибудь напомнил ему!

Перья, хвосты, клювы… Звякает фокстрот… и болит сердце, и не может вспомнить чародейного слова.

– Му-та-бор!

Вот сейчас… сейчас еще минута, и он, может быть, вспомнит:

– Му-та-бор…

Наука и жизнь

В октябре Париж наполняется.

Возвращаются купальщики и водоглотальщики с гор, из долин, из лесов и с морских берегов.

Гордятся загорелыми лицами и тренированными фигурами.

Но те, которые никуда не попали и просидели лето в Париже, перекозыряли всяких купальщиков. Купили себе на шесть франков побольше пудры и наохрили себе лица так, что даже солнце пугается.

– Ей-Богу, – говорит, – я бы так не сумело!

Оставшиеся вообще господа положения. Живут обычным и привычным темпом и чувствуют себя дома.

Приехавшие скачут рядом и никак в ногу попасть не могут.