Надежда Лохвицкая – Моя летопись. Воспоминания (страница 68)
Кричит:
– У меня дочь! Я не видел ее пятнадцать лет, но я тем не менее отец.
– Что случилось с вашей дочерью?
– А то, что все вы губите ее единственного отца. Да, да. Эти письма! Горький тащит меня на гильотину!
– Голубчик, не волнуйтесь. У нас же нет гильотины. Гильотина во Франции.
– Все равно! Скажите Горькому, что у меня дочь…
Я обещала, и он умчался, забыв у меня портфель и перчатки.
Я передала «господину от Горького» его отказ, и это дело было покончено.
Уже давно в литературных кругах поговаривали о необходимости начать новую газету. У поэта Минского было разрешение, но не было денег. Навернулся было какой-то капиталист, устроил у себя заседание, на котором по знакомству присутствовал и наш друг К. П-в. Планы были самые благонамеренные, но вдруг нагрянула полиция и всех арестовала. Народ был все совершенно невинный, но в полиции отнеслись к ним очень строго. Поехали они к приставу Барочу, отличавшемуся держимордовским нравом. Он кричал, топал ногами и обещал всех сгноить. Тогда П-в спокойно сказал:
– Все это отлично, но я должен позвонить отцу.
– Звони, звони! – вопил пристав. – Вот я ему тоже скажу, что ты за птица! Я и до него доберусь!
В те времена номер телефона говорили телефонной барышне, а та уже соединяла. Когда К. П-в назвал номер, пристав испуганно насторожился.
– Квартира сенатора П-ва? – спросил К. П-в.
Пристав вскочил.
– Игорь, ты? Скажи папе, что меня арестовали и что пристав Бароч юродствует.
Пристав молча втянул голову в плечи и ушел из комнаты.
П-ва в тот же день отпустили. Остальных продержали дня три.
После этого намеченный капиталист сразу погас. Мечта о газете провалилась.
Но вот занялась другая заря. Горький вступил в переговоры с Минским. Разрешения на новую газету добиться было трудно. Легче было воспользоваться уже готовым разрешением, которое было у Минского. Деньги Горький достал. Редактором предполагался Минский. В литературном отделе должны были работать Горький, Гиппиус (как поэт и как литературный критик «Антон Крайний») и я. Политическое направление газеты должны были давать социал-демократы с Лениным во главе. Секретарем редакции намечался П. Румянцев, заведующим хозяйственной частью – Литвинов[108], по прозвищу Папаша.
Наш будущий секретарь нашел для редакции прекрасное помещение на Невском, парадный вход, швейцар. Все были радостно взволнованы.
Минский вдохновился лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», уловив в нем правильный стихотворный размер, и написал гимн:
Гимн был напечатан в первом номере газеты. Называлась газета «Новая жизнь».
Интерес к этой «Новой жизни» был огромный. Первый номер вечером продавался уже по три рубля. Брали нарасхват. Наши политические руководители торжествовали. Они приписывали успех себе.
– Товарищи рабочие поддержали.
Увы! Рабочие остались верны «Петербургскому листку», который печатался на специальной бумаге, особенно пригодной для кручения цигарки. Газетой интересовалась, конечно, интеллигенция. Новизна союза социал-демократов с декадентами (Минский, Гиппиус), а к тому же еще и Горький, очень всех интриговала.
В нашей роскошной редакции начали появляться странные типы. Шушукались по уголкам, смотрели друг на друга многозначительно.
В газетном мире никто их не знал. Даже наш король репортеров Львов-Клячко, знавший буквально всех и все на свете, и тот, глядя на них, только пожимал плечами. Пригласил их как будто Румянцев. Справились у него. Он лукаво улыбнулся:
– Поживете – увидите.
Собственно говоря, они еще за работу не принимались, а только совещались и готовились.
Но вот появился и старый знакомый – товарищ Ефим, тот самый, что, томясь в царском узилище, ел на Рождество гуся (с ударением на «я»).
Ефим, смущенно улыбаясь, объявил, что задумал политическую статью.
– Пока что придумал только заглавие. «Плеве и его плевелы»[109]. Хотелось бы поскорее напечатать.
– А где же статья?
– Да вот статью-то пока что еще не придумал.
Появился некто Гуковский. Разевал щербатый рот, стучал ногтем по зубным корешкам, говорил с гордостью:
– Цинга.
Все должны были понимать, что пострадал за идею и был в ссылке. Появился приезжий из-за границы Гусев [110]. Кто-то про него сказал, что он «здорово поет». В общем, все они были похожи друг на друга. И даже говорили одинаково, иронически оттягивая губы и чего-то недоговаривая.
Мне предложили писать что-нибудь сатирическое.
Злобой дня был тогда Трепов[111]. Я себе сейчас плохо представляю, какой именно пост он занимал, но пост был ответственный и важный, и называли Трепова «Патрон». При только что произошедшем усмирении бунта этот «Патрон» дал солдатам приказ, чтобы они стреляли и патронов не жалели. Вскоре после этого он был смещен[112].
Редакция решила, что я должна эту историю отметить.
Я написала басню о «Патроне и патронах». Басня кончалась словами:
Басню спешно набрали, и она должна была появиться на другой же день.
И не появилась.
В чем дело?
Из боковой комнаты вылезло что-то – не то Гусев, не то Гуковский – и сказало:
– Я попросил задержать, потому что я не уверен, можно ли рифмовать «изволили» и «воле ли». Это надо обсудить на редакционном собрании.
Пошла к Румянцеву.
– Петр Петрович, задерживать нельзя. Дня через два любая газета успеет придумать этот каламбур, и тогда уже печатать будет поздно.
Румянцев сейчас же побежал в типографию, и на следующий день басня появилась, а к вечеру уже везде – на улицах, в трамваях, в клубах, в гостиных, на студенческих сходках – повторяли шутку о «Патроне и патронах». Мне хотелось было рассказать об этом тому знатоку рифм, который накануне задержал мою басню, но так как все они были похожи друг на друга, то я боялась, что еще огорчу невинного. Да и Румянцев сказал: