18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Лохвицкая – Моя летопись. Воспоминания (страница 58)

18

Заплатила.

После отъезда Толстых оказалось, что желающих набралось больше двадцати человек и все заплатили деньги вперед. А чайник, конечно, укатил в Берлин.

Рассказывали, как на берлинском вокзале долго разгружали их беженский багаж, причем не могли разыскать швейную машинку, и Наташа в ужасе кричала: «Во ист мейне швейне машине?»

В Берлине последовала неожиданная для всех «смена вех»[77].

Мне тогда думалось, что, если бы не поднялась против него такая отчаянная газетная травля, он, пожалуй, в Россию бы и не поехал. Но его так трепали, что оставаться в эмиграции было почти невозможно. Оставалось одно – ехать в Россию.

Не знавший о радикальной «смене», Алданов приехал в Берлин, зашел к Толстым. У них сидел какой-то неизвестный господин. И вдруг среди разговора выясняется, что господин этот самый настоящий большевик, да еще занимающий видное положение. Толстой потом рассказывал, будто Алданов вскочил и пустился бежать, забыв захватить шляпу. Толстой погнался за ним по улице, крича: «Марк! Шляпу возьми! Шляпу!» Но тот только припускал ходу.

Потом оказалось, что историю эту Толстой изрядно подоврал.

Я виделась с Толстыми в Берлине. Он приготовился было хорохориться и защищаться. Но я не нападала, и он сразу притих. Стал жаловаться, как его травила эмигрантская пресса.

– Кинулись рвать, как свора собак. Да и все равно лучше уехать. Ты понимаешь, что мне без России жить нельзя. Я иссяк. Мне писать не о чем. Мне нужны русские люди и русская земля. Я еще многое могу сделать, а здесь я пропал. Да и возврата мне нет.

А Наташа все покупала какие-то крепдешины, складывала их в сундук и говорила, вздыхая:

– Еду сораспинаться с русским народом.

Перед отъездом родился у них сын Митя. Просили меня считать его моим крестником. Не знаю, крестили ли его вообще.

В России в своих новых романах он очень нехорошо отзывался о бывших своих друзьях, которым в свое время многим был обязан. Но он этим никого не удивил и не огорчил. Его понимали и по-прежнему прощали. Литературным его успехам радовались. «Петром Первым» зачитывались1.

Последний раз видела я Толстого на парижском съезде писателей[78][79]. Он постарел, лицо его стало длинным, сизым, на голове плешь с начесом.

Мне обрадовался.

– Ты, я слышала, был очень болен, – спросила я. – Правда это?

– Пустяки, – отвечал он и нарочито громко отчеканил: – Просто слишком много пил «Шамбертена». А ты, поди, по-прежнему, все живешь в отельчике?

Смотрел победоносно. Хвастал. Бахвалился.

– Эх, Алешка, Алешка. И ни капельки ты не изменился.

О Мережковских

Мертвецу льстить невозможно[80].

В своих воспоминаниях люди, близко знавшие Мережковских, упоминают о них не очень тепло.

Андрей Белый («Эпопея»[81], кн. 2-я) говорит, что Мережковский носил туфли с помпонами, и эти помпоны определяют всю жизнь Мережковского. Он и говорит с помпонами, и мыслит с помпонами.

Определение не меткое, но, во всяком случае, недоброжелательное. Впрочем, Андрей Белый и сам был «с помпонами».

А. Ремизов называет Мережковского ходячим гробом. «З.Н. Гиппиус вся в костях и пружинах – устройство сложное, – но к живому человеку никак. Они со щиплющей злостью отвергали всякую жизнь».

Сложное устройство Гиппиус было гораздо сложнее «костей и пружин».

Часто приходилось читать литературные воспоминания о «друзьях» очень злобные. Нечто вроде Страшного суда земного. Обдирают с человека все его покровы и украшения и выволакивают голый труп на посмеяние.

Жестоко и неправильно. Нельзя забывать, что человеком быть очень трудно.

Недавно один писатель, прочитав такие воспоминания, сказал: «Знаете, первый раз в жизни мне подумалось, что умереть страшно».

А мне вспомнилась одна милая петербургская дама, которая говорила про свою приятельницу: «Эта женщина не остановится ни перед какой гнусностью, если это ей выгодно. Можете мне верить – я ее лучший друг».

Рассказывать о Мережковских очень трудно.

Оба они были совсем особенные, совсем необыкновенные, и с обычной меркой к ним не подойдешь. Каждый из них – и Дмитрий Сергеевич, и Зинаида Николаевна Гиппиус – мог быть центральным лицом большого психологического романа, если даже совершенно вычеркнуть их литературные дарования, а просто рассматривать их как людей, которые жили-были.

Их необычайный, почти трагический эгоизм можно было понять, если найти к нему ключ. Ключ этот – полное отделение себя ото всех, отделение как бы органическое, в котором они и не чувствовали себя виноватыми. Гоголевский Хома Брут, очертивший себя кругом. Воющие бесы, летающий гроб с мертвой колдуньей его не коснется. Холодно ему, одинокому, но нет ничего, кроме круга, отделяющего его, отделяющего Мережковских от людей и жизни. И когда им страшно, они деловито ищут святых заступников, украшают цветочками статуэтку св. Терезы[82] и бормочут свои заклинания без веры и без боговдохновения. Когда умер Дмитрий Сергеевич, Зинаида Николаевна так обиделась на св. Терезу, допустившую это зло, что завесила ее статуэтку платком и отставила в сторону. Точно дикарь, который мажет своего божка салом, когда дела идут хорошо, и сечет его розгами в случае неудачи. Вот какая была эта умная, тонкая и талантливая поэтесса, Зинаида Гиппиус. Неповторимая.

Когда Мережковскому сказали: «Дмитрий Сергеевич, объявлена война», он совершенно спокойно заметил: «Ну что ж, ведь поезда будут ходить».

Поезда будут ходить, значит, можно будет убраться куда-нибудь подальше, чтобы не прорвался очерченный круг, чтобы не коснулась его, Мережковского, трудная, злая жизнь, а что будет там, за священной чертой, – холод, голод, насилие, смерть, – это будет с другими, это его не касается.

Жили Мережковские странно и до такой степени реальной жизни не понимали, что даже удивительно было слышать из уст Мережковского такие простые слова, как «уголь», «кипяток», «макароны». Еще «чернила» легче было вынести – все-таки это слово имеет отношение к писанию, к идее… Жили они оба в мире идей, ни человека, ни жизни они не видели и совершенно не понимали. В их писаниях вы не найдете ни одного живого человека. 3. Гиппиус откровенно признала, что я права, утверждая, что в ее рассказах действуют не люди, а идеи.

Так как я не собираюсь обсуждать их литературные произведения – а просто рассказать, какими я их встречала в жизни, то, казалось бы, эта их особенность и не имела значения, а между тем в их подходе к людям и к жизни играла огромную роль.

Вокруг них двигались какие-то еле различимые тени, фантомы, призраки. Тени носили имена и что-то говорили, не имеющее значения. Сам Мережковский никогда не разговаривал. Реплики для него роли не играли. Даже отношения к себе того или иного лица они определить не могли, да и не желали. Бывали внимательны (он порою даже анекдотически льстив) к лицу полезному, не особенно интересуясь, кто это и чем эта полезность вызвана.

Любили ли они кого-нибудь когда-нибудь простой человеческой любовью… – не думаю.

Когда-то они очень дружили с Д. Философовым[83]. Долгое время это было неразлучное трио.

Когда в Биаррице прошел слух о смерти Философова, я подумала: «Придется все-таки сообщить об этом Мережковским».

И вот в тот же день встречаю их на улице.

– Знаете печальную весть о Философове?

– А что такое? Умер? – спросил Мережковский.

– Да.

– Неизвестно, отчего? – спросил он еще и, не дожидаясь ответа, сказал: – Ну идем же, Зина, а то опять опоздаем и все лучшие блюда разберут. Мы сегодня обедаем в ресторане, – пояснил он мне.

Вот и всё.

В Петербурге мы редко встречались с Мережковскими. Близкое знакомство наше состоялось уже во время эпизода в Биаррице. Там мы виделись очень часто и много беседовали.

В Биаррице Мережковским жилось плохо, как, впрочем, и всем нам. Но им, вероятно, особенно тяжело, потому что всякое житейское неустройство они принимали как личную обиду.

Нам, беженцам[84], отвели великолепный отель «Мэзон Баск». Каждому прекрасно обставленную комнату с ванной за десять франков в день. Но они и этого не платили. Считали несправедливостью. Делами их заведовал секретарь Владимир Злобин, трогательно им преданный друг. Талантливый поэт, он совершенно забросил литературу, отдав себя целиком заботам о Мережковских.

Денег, конечно, было мало, приходилось выкручиваться. Устроили юбилей Дмитрия Сергеевича [85].

На огромной террасе нашего отеля под председательством графини Г. собрали публику, среди которой мелькали и немецкие мундиры. Мережковский сказал длинную речь, немало смутившую русских клиентов отеля. Речь была направлена против большевиков и против немцев. Он уповал, что кончится кошмар, погибнут антихристы, терзающие Россию, и антихристы, которые сейчас душат Францию, и Россия Достоевского подаст руку Франции Паскаля и Жанны д’Арк.

– Ну, теперь выгонят нас немцы из отеля, – шептали перепуганные русские.

Но присутствовавшие немцы будто и не поняли этого пророчества и мирно аплодировали вместе с другими. Из отеля нас не выгнали, но прожили мы там недолго, потому что его отвели под солдатскую казарму. Пришлось искать пристанища на частных квартирах.

Мережковским удалось устроиться в прекрасной вилле, за которую они, конечно, платить не могли. Дмитрий Сергеевич хворал, думали, что у него язва желудка. Зинаида Николаевна усердно за ним ухаживала.