реклама
Бургер менюБургер меню

Надежда Лохвицкая – Кусочек жизни. Рассказы, мемуары (страница 18)

18

За обедом было шумно.

Все мы любили друг друга, всем было хорошо, и поэтому хотелось говорить. Говорили все зараз: кто-то говорил о «Современных записках», кто-то о том, что за Ленина нельзя молиться. Грех. За Иуду церковь не молится. Кто-то говорил о парижанках и платьях, о Достоевском, о букве «ѣ», о положении писателей за границей, о духоборах, кто-то из нас хотел рассказать, как в Чехии делают яичницу, да так и не успел, хотя говорил не переставая, — все перебивали.

И среди этого хаоса беленькая девочка в передничке ходила вокруг стола, поднимала уроненную вилку, отставляла стакан подальше от края, заботилась, болела душой, мелькала белокурыми косичками.

Раз подошла к одной из нас и показала какой-то билетик.

— Вот, я хочу вас чему-то научить. Вы ведь дома хозяйничаете? Так вот, когда берете вино, спрашивайте такой билетик. Накопите сто билетиков, вам полдюжины полотенец дадут.

Толковала, объясняла, очень хотела помочь нам на свете жить.

— Как у нас здесь чудесно! — радовалась хозяйка. — После большевиков-то. Вы подумайте только — кран, а в кране вода! Печка, а в печке дрова!

— Чудо мое! — шептала девочка. — Ты ешь, а то у тебя все простынет.

Заговорились до сумерек. Беленькая девочка давно что-то повторяла каждому по очереди, наконец, кто-то обратил внимание.

— Вам надо с семичасовым уезжать, так скоро пора на вокзал.

Схватились, побежали.

На вокзале последний спешный разговор.

— Завтра покупать для Z платье, очень скромное, но эффектное, черное, но не чересчур, узкое, но чтобы казалось широким, и главное, чтобы не надоело.

— Возьмем Наташу, она будет советовать.

И опять о «Современных записках», о Горьком, о французской литературе, о Риме…

А беленькая девочка ходит вокруг, говорит что-то, убеждает. Кто-то, наконец, прислушался:

— Перейти надо на ту сторону через мостик. А то поезд подойдет, вы заспешите, побежите и опоздаете.

На другой день в магазине два трехстворчатых зеркала отражают стройную фигуру Z. Маленькая продавщица с масленой головой и короткими ногами накидывает на нее одно платье за другим. На стуле, чинно сложив ручки, сидит белая девочка и советует.

— Ах, — мечется Z между зеркалами. — Вот это прелесть! Наташа, что же ты не советуешь? Смотри, какая красота, на животе серая вышивка. Говори скорее свое мнение.

— Нет, чудо мое, нельзя тебе это платье. Ну как ты каждый день с серым животом будешь? Если бы у тебя много платьев было — другое дело. А так непрактично.

— Ну, какая ты, право! — защищается Z. Но ослушаться не смеет.

Мы идем к выходу.

— Ах, — вскрикивает Z. — Ах, какие воротнички! Это моя мечта! Наташа, тащи меня скорее мимо, чтобы я не увлеклась.

Белая девочка озабоченно берет мать за руку.

— А ты отвернись, а ты смотри в другую сторону, чудо мое, вон туда, где иголки и нитки.

— Вы знаете, — шепчет мне Z, указывая глазами на дочку, — она вчера слышала наш разговор о Ленине и говорит мне вечером: «А я за него каждый день молюсь. На нем, говорит, крови много, его душе сейчас очень трудно. Я, говорит, не могу — я молюсь».

О славе

Что слава? Яркая заплата

На бедном рубище певца.

Очень много говорили о смерти Макса Линдера.

Причин самоубийства выставлялось целых три. Первая — он ревновал жену. Вторая — жена ревновала его. И наконец третья — тоска о закате славы своей.

Вот в эту последнюю причину я и не верю и скажу почему.

Мечтать о славе, не имея ее, еще можно, но, познав ее, об утрате, вероятно, никто не жалел.

— Ах, счастливец, — пищали барышни. — Все вас знают, все о вас говорят.

— Нда-м, миленькие. Говорят. А вот вы лучше послушайте, что говорят.

Приходилось мне видеть людей в зените славы их, и видела я, как слава, венчая их главу, не тихо и ласково обвивала ее лаврами, а колотила этим самым венком по темени.

Леонид Андреев велел у себя дома, чтобы газеты от него прятали.

— Не могу! В каждом номере какая-нибудь про меня гадость. Прочту — потом весь день болен и работать не могу.

Когда умер Чехов, которого все так любили, одна почтенная литературная дама, вздохнув, сказала:

— И отчего все наши писатели так рано спиваются.

Незабвенная надгробная речь! Жаль, что Чехов не мог ее слышать, — ему бы она понравилась.

В древние времена дело прославления было поставлено не кустарно и случайно, как в наше время, а систематично и обстоятельно.

Герой за подвиги награждался двумя герольдами, которые всюду сопровождали его, дули в свои трубы и возглашали о его достоинствах.

Какой ужас! Даже на самый древний вкус вряд ли это было удобно. На улице еще туда-сюда, а как позовешь такого в маленькую квартиру, с его треском, блеском и двумя верзилами за спиной.

Я часто слышала, что это только у русских не любят и не ценят своих великих людей. Но вот вижу теперь, что делается у французов. Действительно, каждая улица носит славное имя и на каждом углу по памятнику.

— Кто это? — спросите у прохожего.

— Je ne sais pas. Je ne suis pas du quartier.[48]

Другой пожмет плечами:

— Peut-être un pharmacien… enfin on ne sait pas.[49]

Вот и все — un pharmacien, а человек был действительно великим, человек был Бальзак.

А к своим современникам, которыми гордятся и которых любят, — как они относятся? Каждый вечер во всех boîte’ах шансонье измывается над любимцами Парижа. Каждый вечер неустанно поют о том, что Сесиль Сорель шестьдесят лет, что у Мистенгет вставные зубы, что Майоль и Ростан развратники.[50]

Все это называется — слава.

Знаменитый певец входит в зал ресторана.

Все лица поворачиваются к нему — он это видит. Все шепчут его имя, — он его понимает, все улыбаются — он это видит и понимает.

Как приятно!

Но он не слышит…

— Марья Петровна, кто этот пришел с красной рожей?

— Знаменитый певец Петров.

— Петро-ов! А я думала, он помер.

— Да что вы, ему всего-то лет сорок.

— Уже и сорок. Я еще совсем девчонкой была, только что замуж вышла (понимай двадцати пяти лет), а он уж пел.

— Вы о чем? — спрашивают с соседнего столика.

— Да вот Анна Ивановна говорит, что совсем маленькой девочкой его слышала.

— Ну, если Анна Ивановна маленькой девочкой его помнит, так ему, хи-хи, добрые шестьдесят.

— Подумайте только! — ахают кругом. — Так сохранился. На вид не больше сорока. Чудеса! И поет еще недурно!