реклама
Бургер менюБургер меню

Надежда Лохвицкая – Кусочек жизни. Рассказы, мемуары (страница 15)

18

— Ну уж, покорно благодарю! Сами будут всю ночь ногами топать, а чуть ты шевельнешься — сейчас претензии.

— Ну, тогда можно было бы Зябликовым две крайние отдать, а мы жили бы наверху, а внизу только парадные комнаты были бы.

— Ну тоже, по лестницам бегать, благодарю покорно. Особенно вечером со свечкой — еще пожару наделаешь.

— Зачем же со свечкой, когда электричество?

— Это в Вятке-то электричество!

— Да ведь дом-то, чудак ты этакий, в Париже будет, а не в Вятке!

— Сама говоришь — в Вятке, а теперь вдруг в Париже. Сначала думай, а потом говори.

— Чем же я виновата, что ты ничего не понимаешь! Дом, конечно, в Вятке, но жили бы мы в нем в Париже.

— Ничего не понимаю! Или ты идиотка, или я с ума сошел.

— Ничего не идиотка. Я просто рассуждаю, что если бы он был здесь, то как бы мы жили. Очень просто.

— Во всяком случае я с Зябликовыми не желаю.

— Какой у тебя скверный характер! Ну что тебе Зябликовы — помешают? Дадим им две комнаты около лестницы — там как раз кучер вздыхает. И потом — не можем мы одни занимать целый особняк! Сколько одно отопление стоило бы.

— Надо завести центральное отопление, тогда, если сильный мороз, хозяин за все отдувается.

— Так ведь хозяин-то ты, чудак!

— Это безразлично. Зябликовых не желаю. Завтра пойдем в контору?

— К чему? Если ты желаешь один занимать особняк в восемь комнат и сам его отапливать, так на тебя все равно никто не угодит.

— Не реви, сделай милость, без того тошно.

— Танечка, ты не спишь?

— М-м-м-м…

— Мне что-то не спится. Все разные мысли…

— Танечка, ты не спишь?

— Гм?

— По-моему, можно было бы в вятском доме сдать Зябликовым весь низ. Он, наверное, сырой. И если бы поставить дом около Этуали, мне бы на службу было удобно. Гм?

— Гм…

Лапушка

А. И. Куприну

— Ну вот, поели и шито-крыто, и концы в воду.

Лизавета Петровна вытерла тарелки и сунула их вместе со спиртовкой и остатками макарон в нижний ящик комода.

— Теперь пусть приходят комнату убирать. Ничего не увидят.

Ардальон Николаевич, как всегда — без воротничка и без галстука — улегся на свой пролежанный диван и взял вчерашнюю газету. Так пролежит до вечера. А там разогреют макароны, попьют чаю и — спать.

Прежде звонил Шнек. Плел о каких-то гарантиях, о какой-то мельнице под Парижем и «здоровых возможностях». Больше не звонит. Очевидно, все здоровые возможности сами по себе, без всяких болезней, сдохли.

У дивана поставлен вертикально, чтобы заменить столик, старый кожаный чемодан. Из настоящей кожи, чудесный. А на нем пестрые наклейки. Одна с гондолой и надписью «Venezia», другая «Caire» с верблюдом и потом просто без картинки «Madrid Grand-Hôtel».

Чудесный чемодан. Вся летопись счастливых дней. А в чемодане под драными рубашками красная коробочка с орденами. Он иногда вынимает эту коробочку и рассматривает ордена. Только не последнее время. Последнее время ничего не хочется.

Лизавета Петровна вытирает стол и садится за работу. Она вышивает бисером рукава. Это заказ из «увруара», на который она работает. 75 франков за пару рукавов, если не опоздаешь к сроку. Опоздаешь — вычет. Хорошо, если бисер матовый, а блестящий слепит и вечером тона легко спутать.

— Лапушка, милая, матери помощница, розовых бус прикупить надо. Не сходишь ли к Лафайету?

Лапушка живет в закуточке, где, собственно, назначалось быть cabinet de toilette.[41]

Лапушке шестнадцать лет. Она приехала в Париж четыре года тому назад еще с куклой.

Она рослая и полная. Похожа на отца. Лизавета Петровна востренькая.

Лицо у Лапушки белое, пухлое. Брови у переносицы ерошатся хохолками вверх, и поэтому взгляд ее похож, как смотрят собаки с подпалинами над глазами — зло и несчастно.

Лизавета Петровна вначале все собиралась устроить как-нибудь дочку, чтобы она получала систематическое образование. Да все говорили, что не стоит, потому что через полгода можно будет домой ехать. Так все и осталось.

О квартире до сих пор говорят, что дешевле и удобнее. Но искать ее не знают как, да если б и нашлась, то в отеле уже завелись долги. Не уплатив, не съедешь.

— Сходишь, Лапушка, к Лафайету-то?

Лапушка молча надевает вязаный колпачок, пальто, «лохундру» — кто-то случайно так назвал, так и осталось. Очень слово подошло.

Мать выходит за ней на площадку и потом кричит сверху:

— Апре ле дежене ревьен а ла мезон.[42]

Это для того, чтобы внизу, в бюро, думали, что они куда-то ходят завтракать, а не готовят у себя, в комнате.

Лапушка быстро, отвернув лицо, проходит мимо бюро. Там сидит кассирша с наглыми белыми глазами, которые все нащупывают.

На кассирше шелковое платье, фальшивый жемчуг на шее и размасленная прическа вся в шпильках и гребешках.

Завернув за угол, Лапушка останавливается около парфюмерного магазина. Там в окне большое зеркало.

Лапушка достает из кармана мешочек с пудрой и губную помаду и разделывает лицо. Дома она этого не смеет и на обратном пути у того же зеркала сотрет пудру и краску.

Запахнув свою «лохундру», она плотно притягивает ею бока и идет дальше уже новой, не домашней походкой, а раскачивая бедра по-парижски.

Лапушка любит улицу. На улице она богатая. Она идет так же, как все, рядом с нарядными дамами и видит и слышит все то же, что и они. Она заходит в шляпные магазины, примеряет шляпы и обещает зайти снова.

По-французски говорит она очень скверно. Ни она, ни родители за четыре года не выучились. Что знали дома, в России, то и осталось. Да ведь и говорили-то только между собой, да и то мало, да и то по-русски.

Тараторила одна Лизавета Петровна. Сбегает утром за молоком и принесет целый короб рассказов: какую славную собачку встретила, какая кофта на «кремьерше», как в мясной все цены перемечены и хозяйки бранятся и как автомобиль чуть было не раздавил господина. Об этом «чуть было» и то набиралось разговору без конца, а что было бы, если бы действительно раздавил!

Ардальон Николаевич слушал молча. Думал свое. Ему каждое первое число надо было ходить к бывшему сослуживцу Раньянцу за субсидией. Это было очень тяжело. Верно, об этом он все и думал.

Лапушке на улице хорошо. Гораздо лучше, чем дома. Дома она мнет в руках с утра до вечера старую фетровую шляпу и насаживает на нее стираную бурую ленточку. То так, то эдак. Штопать чулки, зашивать дырявые локти она не любит и не умеет. Она ничего не умеет и уметь не хочет.

Ее никто не заставляет. Ее точно боятся и немножко лебезят перед ней. Это от бедности и оттого, что не успели дать ей образование. И потом она все молчит, и они не знают, что у нее на уме, что она за человек.

Вертит, мнет, разглаживает старую шляпу и молчит.

У Раньянцев дочь однолетка. Танцует. Позвали Лапушку. Но надеть было нечего. Повертела свою шляпу и бурую ленточку и осталась дома. Спать легла без ужина и не попрощавшись. Лизавета Петровна притихла и в тот вечер говорила испуганным шепотом.

В магазинах Лапушка ходит из одного отдела в другой, перебирает мягкий, ласковый шелк, примеряет шляпы, блузки, атласные туфли.

Продавщицы с серьезно-любезными улыбками спрашивают, какого оттенка ее вечернее платье, чтобы показать подходящие к нему цветы.

Лапушка смотрит на цветы и думает о том, что родители ее настоящей правды не понимают, что сидят они, как нищие на паперти, ждут, когда церковь откроют — своей России ждут.

А тут вот в цветах, в шелках, в лентах — правда настоящая. Продавщицы знают это. Да и все знают, весь мир знает, кроме русских. Иначе как бы могли работать огромные фабрики, выделывая вот все эти кружева и бархаты и ленты, если бы это было стыдно? В одной старой газете было написано, что целые негритянские деревни живут тем, что выдергивают вот эти мохрастые птичьи хвосты, которые сейчас в моде для дамских шляп. Уж негры-то без толку не стали бы. Значит, это все и важно и нужно.

Продавщицы и приказчики все это понимают. Они так серьезно говорят о том, что вечером нужно надевать платье без рукавов и что необходимо мазать лицо кремом.

Кажется, только одни русские этого не понимают. Они ездят шоферами, служат на заводах, грузят какое-то железо и шьют для увруаров. Работают, а другие украшаются.