Надежда Лохвицкая – Кусочек жизни. Рассказы, мемуары (страница 106)
В те времена, которые сейчас кажутся очень далекими, — а ведь всего четыре года тому назад, — я была еще почти здорова и у меня собирались по четвергам милые и интересные люди. Появление Пантелеймонова произвело сенсацию.
— Кто этот высокий господин с внешностью английского лорда?
Его как-то сразу все полюбили. Нравилась его внешность, нравилось его внимательное, ласковое отношение к людям. Это ласковое отношение часто переходило в восторженную влюбленность.
— Что за душа у этого человека! — охал он о каком-нибудь типе, в котором вообще трудно было предположить душу.
Выяснилось, что эта необычайная душа просто приходила выпросить денег взаймы. А когда человек просит денег, он часто говорит в высоких тонах. Что-нибудь о человечестве, о служении святому искусству и о пении соловья.
Все равно. Пантелеймонов радостно любил и такого, и всякого, и вообще человека.
Литература как-то ошеломила Пантелеймонова. Он ушел в нее с головой, забросил свою большую химическую лабораторию. За четыре года выпустил три книги и приготовил четвертую. И уже за день до смерти нацарапал еле понятными буквами начало нового рассказа.
Литературный вкус у него был изумительный. Когда мы вместе жили в Русском Доме в Жуан-ле-Пен (там же был и Бунин), Пантелеймонов привез с собой несколько новых книг советских авторов, среди них талантливого Паустовского и «Василия Теркина» Твардовского. На полях этих книг Пантелеймонов делал пометки и подчеркивал понравившиеся ему места. Я указала Бунину на эти пометки. Как удивительно тонко отмечает он каждую талантливую строчку!
— Да, да, — сказал Бунин. — Я уже обратил внимание. Он действительно замечательно тонко понимает.
Бунин любил Пантелеймонова. Добродушно над ним подшучивал.
Пантелеймонов каждую свою новую вещь всегда переписывал в двух экземплярах. Один посылал Бунину, другой — мне.
Бунин писал иногда на полях рукописи: «Что за косноязычие!».
Пантелеймонов и смеялся, и огорчался.
— Вон как ругается!
Я успокаивала взволнованного автора.
— Бунин классик. Нарушение законных форм для него кощунство.
Пантелеймонов отстаивал свои новые формы. Слушался только того, что дается долгим опытом: избегать длиннот, некрасивых аллитераций, лишних слов — вообще — технической стороны литературной работы. Но свое главное отстаивал и хранил свято. Да именно это его главное я и ценила больше всего.
Видались мы с ним часто. Иногда собирались у него.
— Какая у него может быть жена?
У нас, писателей, догадка острая.
— Наверное, жена высокая, авторитетная.
Оказалась маленькая, кудрявая, пушистая, похожа на школьницу. При этом очень талантливая скульпторша.
— Он упрямый, — жаловалась она на мужа. — Я его даже раз била кулаком по плечу. А он и не заметил.
И показала свой сжатый кулак — крошечный, десятилетний.
Он упивался литературой, но в подсознательном своем еще продолжал быть химиком. Иногда ночью вскакивал полусонный, кричал жене:
— Скорее карандаш! Записать новую формулу.
Но химия отходила от него все дальше и дальше.
Являлись деловые люди, говорили о серьезных контрактах на его новые открытия. Он любезно улыбался, но думал при этом не о барышах, а о третьем эпизоде «Дяди Володи».
При своей английской внешности это была самая безудержная русская натура. Если пить, так уж до бесчувствия, полюбить так уж жениться, потому что и любил всегда с разбегом на вечность. Наука, химия, открытия — и это все было пламенно в каком-то поэтическом восторге.
Другом он был тоже пламенным. Защищал своих друзей, берег их. Бунина обожал и умилялся над ним, открывая в нем черты совсем для нашего знаменитого писателя не характерные.
— Иван Алексеевич если иногда и говорит грубо, то это только потому, что скрывает свою чуткую нежность.
Бунинскую речь, острую, меткую и смелую, он превращал любовью своей в тихую лесную фиалку. И умилялся до слез.
Во время моей продолжительной и тяжелой болезни приходил часто, сидел в ногах и вздыхал.
— И охота вам жалеть издыхающую Ягу? — удивлялась я.
Но он очень жалел.
А талант его все рос и креп. Его маленький рассказ «Родная дорога» меня, внимательно следившую за каждой его строчкой, даже удивил. А Бунин сказал автору:
— Не стоит писать такие вещи. Кто их оценит по-настоящему! Многие ли?
Мы любили собираться втроем: Бунин, он и я. Было хорошо. Бунин подшучивал над «молодым автором». Тот весь излучался от радости этого общения. Да, было хорошо. Они оба называли меня сестрицей…
Вышла его первая книга. «Зеленый шум». Книга — моя крестница. Печать приняла ее исключительно хорошо. Кое-кто из наших «молодых» писателей, печатавшихся не менее двадцати лет, очень обиделся на восторженные отзывы, на профессоров, отметивших язык Пантелеймонова, на мою хвалебную статью. Что это за «трехнедельный удалец»? Обидно.
Пантелеймонов чувствовал это немилое отношение, но по простоте душевной не понимал его, а когда ему объяснили — не мог поверить. И по-прежнему умилялся и давал деньги взаймы. Вышел даже занятный анекдот.
Пришел один вдохновенный человек и деловито сказал, что ему до зарезу нужны шесть тысяч. Ровно шесть. Пантелеймонов поспешно дал чек, а когда тот ушел, вдруг вспомнил, что денег в банке уже давно нет. Не было их и дома. Кинулся к кому-то, занял и внес в банк, чтобы покрыть выданный чек.
— Но ведь это такая изумительная детская душа. Не мог же я ему отказать или долго раздумывать?
Были и серьезные просьбы, на которые он широко отвечал, и расписки, конечно, «брать было неловко».
Говорил, смеясь:
— Все равно хоронить будут на общественный счет.
В литературных своих работах он кидался на разные темы, иногда писал и статьи. Но я усиленно гнала его в лес, в тайгу, в урман.
— Там вы даете то, чего другие дать не могут.
Читал он тоже много, запоем. Старался насытиться быстро, с разбега, всем тем, что мы впитывали в себя долгие годы, в течение тридцати, сорока, пятидесяти лет.
До сих пор почти не знал Библии. Читал ее вскользь по-английски. Когда прочел мой русский экземпляр — был потрясен.
— Что ж, дорогой мой, — сказал Бунин, — Библия это всем известный источник. Из него черпали писатели всего мира.
Перечитывал старых писателей — Тургенева, Гончарова, Григоровича, Слепцова. И у каждого отмечал поразившие или просто понравившиеся места.
Уходил все дальше, все глубже. За три года выпустил три книги. Вторую посвятил мне, но я просила посвящение снять, потому что после такой «взятки» не могла бы свободно о нем писать. Подготовил к печати и четвертую книгу. Прошел за эти четыре года огромный путь.
Меня часто удивляло, почему он так поздно, так случайно начал писать. Как мог не почувствовать в себе писателя столько лет?
В доме у него бывали молодые люди. Они рассказывали, как работали с Пантелеймоновым во французской резистанс. Спало на полу вповалку у него в кабинете по двенадцать человек.
— Чудесное было время, — говорил он. — Тайно ночью, почти впотьмах, приготовлял у себя в лаборатории взрывчатые вещества. Молодые сотрудники уносили их потом потихоньку в маки́. Нет, не было страшно. Было интересно.
У него было много незнакомых друзей-читателей. Он вел огромную переписку. Ему писали профессора, и светские дамы, и смотритель вулканов с каких-то диких островов, и доктор Ди-Пи, и чиновник трансатлантического парохода, и все письма были ласковые и благодарные.
Его маленькая жена любила и понимала литературу. И у нее было художественное чутье. Как-то она написала мне из Швейцарии о Женевском озере: «Вода в нем такая светлая, что белые чайки кажутся темными».
Я показала ему:
— Смотрите, как хорошо!
— Только не надо ей говорить. А то зазнается, и мне житья не будет.
Когда-то в ранней молодости был с ним неприятный случай. Взрыв в лаборатории. Ему ранило осколком шею. Профессор Плетнев, зашивавший рану, сказал:
— Следите за левой гландой. Она когда-нибудь может причинить вам большие неприятности.
И он оказался прав. Гланда дала злокачественную опухоль.
Опухоль оперировали, но спасти больного уже не могли.
Последний год жизни он поднял к небу свои синие глаза.