Надежда Лохвицкая – Демоническая женщина (страница 30)
Вечером страдалица жена, окончательно потерявшая платформу, попросила его купить коробку килек и десятка три мандаринов.
Он вздохнул и прошептал:
– Теперь уж я на побегушках.
Пошел в магазин, купил мандарины и кильки и, уже уходя, увидел роскошную корзину, выставленную в витрине. Огромная, квадратная. В каждом углу, выпятив пузо, полулежали бутылки шампанского. Гигантский ананас в щитовидных пупырях, словно осетровая спина, раскинул пальмой свой зеленый султан. Виноград, крупный, как сливы, свисал тяжелыми гроздьями. Груши, как раскормленные рыхлые бабы в бурых веснушках, напирали на круглые, лоснящиеся рожи румяных яблок.
Потрясающая корзина!
И вдруг – мысль!
«Пошлю этой банде гангстеров. Вот это будет барский жест!»
На минуту стала противна ясно представившаяся харя гениального Юрочки, хряпающая ананас. Но красота барского жеста покрыла харю.
Чудовищная цена корзины даже порадовала Евгения Павловича.
«Братец, наверное, справится у посыльного, сколько заплачено. Ха! Это вам не гениальный Юрочка. Это барин, Евгений Павлович».
Папочка достал свою карточку и надписал на ней адрес Виктории.
Но теперь приказчик уже никак не мог допустить, чтобы такой роскошный покупатель сам понес сверток с мандаринами. Он почти силой овладел покупкой и заставил Евгения Павловича написать на карточке свой адрес.
Ну вот тут, на этом самом месте, и переломилась его судьба. Переломилась потому, что чахлые мандарины и плебейские кильки поехали к гангстерам, а потрясающая корзина – прямо к нему домой, и вдобавок так скоро, что уже встретила его на столе в столовой, окруженная недоуменно-радостными лицами страдалицы жены, подлой Линочки, горничной Мари и даже кухарки Анны Тимофеевны (из благородных).
Потом пришли гости. Кавочка Бусова, веселая Линочкина подруга, подвыпив шампанского, пожала папочке под столом руку.
«Какая цыпочка! – умилился папочка. – И ведь это всего от одного бокала!»
И тут же подумал, что был он сущим дураком, тратя время и деньги на нудную Викторию, у которой шампанское вызывало икоту.
Нет, в этот вырубленный лес…
Виктория долго выдерживала характер и не подавала признаков жизни.
Папочка отоспался, поправился и повеселел. Повел Кавочку в синема.
Наконец гангстеры зашевелились – пришло письмо от братца:
«Если вас еще интересует судьба обиженной и униженной вами женщины, то знайте, что у ее брата нет весеннего пальто».
Папочка зевнул, потянулся и сказал бывшей страдалице жене:
– А почему, ма шер, ты никогда не закажешь рассольника? Понимаешь? С потрохами?
На что бывшая страдалица, окончательно утратившая прежнюю платформу, отвечала рассеянно и равнодушно:
– Хорошо, как-нибудь при случае, если не забуду.
Рекламы
Обратили ли вы внимание, как составляются новые рекламы?
С каждым днем их тон делается серьезнее и внушительнее. Где прежде предлагалось, там теперь требуется. Где прежде советовалось, там теперь внушается.
Писали так:
«Обращаем внимание почтеннейших покупателей на нашу сельдь нежного засола».
Теперь:
«Всегда и всюду требуйте нашу нежную селедку!»
И чувствуется, что завтра будет:
«Эй ты! Каждое утро, как глаза продрал, беги за нашей селедкой».
Для нервного и впечатлительного человека это – отрава, потому что не может он не воспринимать этих приказаний, этих окриков, которые сыплются на него на каждом шагу.
Газеты, вывески, объявления на улицах – все это дергает, кричит, требует и приказывает.
Проснулись вы утром после тусклой малосонной петербургской ночи, берете в руки газету, и сразу на беззащитную и неустоявшуюся душу получается строгий приказ:
«Купите! Купите! Купите! Не теряя ни минуты, кирпичи братьев Сигаевых!»
Вам не нужно кирпичей. И что вам с ними делать в маленькой, тесной квартирке? Вас выгонят на улицу, если вы натащите в комнаты всякой дряни. Все это вы понимаете, но приказ получен, и сколько душевной силы нужно потратить на то, чтобы не вскочить с постели и не ринуться за окаянным кирпичом!
Но вот вы справились со своей непосредственностью и лежите несколько минут разбитый и утираете на лбу холодный пот.
Открыли глаза:
«Требуйте всюду нашу подпись красными чернилами: Беркензон и сын!»
Вы нервно звоните и кричите испуганной горничной:
– Беркензон и сын! Живо! И чтоб красными чернилами! Знаю я вас!..
А глаза читают:
«Прежде чем жить дальше, испробуйте наш цветочный одеколон, двенадцать тысяч запахов».
«Двенадцать тысяч запахов! – ужасается ваш утомленный рассудок. – Сколько на это потребуется времени! Придется бросить все дела и подать в отставку».
Вам грозит нищета и горькая старость. Но долг прежде всего. Нельзя жить дальше, пока не перепробуешь двенадцать тысяч запахов цветочного одеколона.
Вы уже уступили раз. Вы уступили Беркензону с сыном, и теперь нет для вас препон и преграды.
Нахлынули на вас братья Сигаевы, вынырнула откуда-то вчерашняя сельдь нежного засола и кофе «Аппетит», который нужно требовать у всех интеллигентных людей нашего века, и ножницы простейшей конструкции, необходимые для каждой честной семьи трудящегося класса, и фуражка с «любой кокардой», которую нужно выписать из Варшавы, не «откладывая в долгий ящик», и самоучитель на балалайке, который нужно сегодня же купить во всех книжных и прочих магазинах, потому что (о, ужас!) запас истощается, и кошелек со штемпелем, который можно только на этой неделе купить за двадцать четыре копейки, а пропустите срок – и всего вашего состояния не хватит, чтобы раздобыть эту, необходимую каждому мыслящему человеку, вещицу.
Вы вскакиваете и как угорелый вылетаете из дому. Каждая минута дорога!
Начинаете с кирпичей, кончаете профессором Бехтеревым, который, уступая горячим просьбам ваших родных, соглашается посадить вас в изолятор.
Стены изолятора обиты мягким войлоком, и, колотясь о них головой, вы не причиняете себе серьезных увечий.
У меня сильный характер, и я долго боролась с опасными чарами рекламы. Но все-таки они сыграли в моей жизни очень печальную роль.
Дело было вот как.
Однажды утром проснулась я в каком-то странном, тревожном настроении. Похоже было на то, словно я не исполнила чего-то нужного или позабыла о чем-то чрезвычайно важном.
Старалась вспомнить, – не могу.
Тревога не проходит, а все разрастается, окрашивает собою все разговоры, все книги, весь день.
Ничего не могу делать, ничего не слышу из того, что мне говорят. Вспоминаю мучительно и не могу вспомнить.
Срочная работа не выполнена, и к тревоге присоединяется тупое недовольство собою и какая-то безнадежность.
Хочется вылить это настроение в какую-нибудь реальную гадость, и я говорю прислуге:
– Мне кажется, Клаша, что вы что-то забыли. Это очень нехорошо. Вы видите, что мне некогда, и нарочно все забываете.
Я знаю, что нарочно забыть нельзя, и знаю, что она знает, что я это знаю. Кроме того, я лежу на диване и вожу пальцем по рисунку обоев; занятие не особенно необходимое, и слово «некогда» звучит при такой обстановке особенно скверно.
Но этого-то мне и надо. Мне от этого легче.
День идет скучный, рыхлый. Все неинтересно, все не нужно, все только мешает вспомнить.