18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Ларионова – Не воротишься (страница 8)

18

– Пока пожить в общежитии?

Мария захлопывает крышку. И встречается глазами с Графиней.

– Но я думала, может, вы, может, у вас? – начинает Мария.

Графиня качает головой. Хлопает Марию по плечу: подумай пока. Отходит к доске и принимается протирать ее сухой тряпкой. Тряпка шуршит по грифелю, и Мария изо всех сил сдерживает всхлипы.

– Может, я все же смогу пожить у вас? Никто не узнает. А потом я уйду.

– А ты готова уйти вот? Отказаться от своих, от матери?

Мария кивает: да. Нет у меня больше своих. И я им такая не нужна.

– Ладно. – Графиня оборачивается. Между ее бровей морщинка, как будто она сама в тяжелых раздумьях.

– Приходи после заката к фундаменту вокзала. Мы все решим.

Музыкальная шкатулка падает на пол, что-то звякает у нее внутри. Мария бросается обнимать острые плечи, целовать тонкую птичью шею и шепчет благодарно:

– Спасибо, господи боже мой, спасибо, спасибо!

Ворот свитера колет шею. Но Мария натягивает его повыше, потому что красная шея лучше обмороженной. А холодно так, будто именно сегодня вдруг наступила зима. За плечами у Марии полупустой рюкзак – сколько успела закинуть вещей, пока в сенях между женской и мужской половиной не начали шуршать половиком, Мария решила не испытывать судьбу, не ждать, куда повернут устало топчущиеся у вешалки ноги, скрипнула засовом, выдохнула и прыгнула прямо в смородиновые кусты. Отбитые пятки почти не болят, особенно если идти тихо, крадучись, как идет она, – чтобы насыпь под ногами не шибко хрустела. Немного ноет рука, рукав задрался, и острый сучок пропорол кожу от запястья до локтя. «Заживет», – думает Мария. Заживет рука, заживет сердце, если Фил ее обманет, если не станет ждать, когда она поступит в университет или хотя бы в училище. Главное, что Мария уже начнет новую жизнь. Мария сжимает кулаки, так что кончики ногтей впиваются в ладонь. Господи, скорее бы. В новую жизнь с головой.

«Хрупь-хрупь».

Кто-то шуршит по насыпи впереди нее.

Мария оглядывается. Фундамент вокзала скрыт зарослями ивняка.

«Фьють», – вылетает из кустов разбуженная птичка.

Мария сбавляет шаг и спускается по насыпи вниз, в лесополосу. Фундамент должен быть где-то здесь.

«Хрупь-хрупь».

Камни сыплются под чьими-то шагами.

«Хрупь-хрупь».

Совсем близко. Мария оборачивается.

– Александра Федоровна? Это вы? – спрашивает Мария в ночь.

Черный силуэт. Мария не может разглядеть лицо.

– Что было моим – твое, – слышит Мария за спиной голос Графини. Мария хочет спросить, о чем это она и кто же тогда впереди, черный, кто это?

Мария слышит хруст, видит черные щупальца вокруг ног. И только после приходит боль.

– Что было ее – тебе достанется.

Мария слышит крик. Отчаянный крик, придушенный крик. И ее мир гаснет.

Апрель 1990

Жених

Я увидел ее на школьном дворе. Волосы – черный всполох. Руку тонкую вскинула:

– Джя ко бэнг, ту мангэ надохаян[10]!

И этот псиладо[11]отлетел, будто она не рукой взмахнула, а метнула молнию.

Встряхнула волосами и пошла, пошла. Как будто не взбивает пыль на обочине, а по сцене гарцует. А вокруг вспышки, бряцание бубнов.

Я сжал руль. Мне будто снова пять, и мама, сама когда-то танцовщица «Ромэн»[12], стискивает мою руку – нет, тебе нельзя к ним, к сверкающим и чернобровым, сиди смирно и смотри.

Я нажимаю на газ и качусь мимо нее на своем новеньком черном «мерине». «Смотри, смотри».

А она проходит мимо, подбородком чиркая небо.

Ничего, потом заметит. Оценит. Накатается.

Есть красивее бабы. Но эта…

Я пришел к ее отцу, бросил перед ним узду из черной кожи: хочу ту твою дочку, что нуждается в такой сбруе.

– Мария-та? – только и спросил отец. Цокнул языком. Тогда я добавил к сбруе ключи от «мерина». И мы ударили по рукам. Тачку купить успею. А вот бабу такую уведут.

Через выходные я прикатил в табор снова с подарком для матери и сестер. Заехал прямо на пыльный двор, чуть не зашиб прыгучую молодую козу. На двор тут же вылетела стайка детей, женщин, захлопотали вокруг, дети радостно поглаживали горячие бока машины. Я-то надеялся тайком взглянуть на мою лачи[13]. Но вместо нее навстречу вышел отец. Лицо у него было темное, под глазами фонари. Он отвел меня в сторону и шепнул в самое ухо: «Прости, дорогой. Мария слегла, больна она, очень больна, мать не спит, сидит с ней, но ты не переживай, выкарабкается она, дай срок!» – И пока он лепетал, хлопая себя по коленкам, стуча по груди, подпрыгивая и юля, я все больше понимал – брешет, ой и брешет, что-то здесь неладно, то ли девку приберечь задумал, то ли торгуется, а то и вовсе… Я рассмеялся, оскалился, двинулся на него. Только что зубами не клацнул – ну смотри, помни наш уговор. Встряхнул у него перед мордой ключами и сунул их себе в нагрудный карман. В другой раз, стало быть, отдам. У него аж слезы навернулись, но ни слова не выцедил, только кивнул: конечно, дорогой, уговор.

Серебристая «десятка» выныривает из двора и едет почти впритык ко мне. «Че сзади пристраиваешься, мудила!» – хочу крикнуть я и уже опускаю стекло наполовину, как понимаю, рожи у них не правильные. И только на светофоре замечаю фуражку на приборной панели. Сука…

Пинаю пакет с «хмурым» под сидением. «Десятка» не отстает, как назло, сворачивать особо некуда, не в пятиэтажки же, там только по кольцу между домами кататься, а выезд вечно загорожен переполненным вонючим пухтом.

«Блядь, блядь!» – раздираю щеку ногтями, чувствую, под щетиной уже проступает сукровица – сковырнул старую болячку. Новый светофор, вытаскиваю из-под сиденья пакет с рынка, черный с золотой полоской. Обычный такой пакет, сойдет. Сую товар туда, завязываю, крепко надо, ага, еще на один узел, вот так хорошо. Мусора сидят на хвосте. Трут чего-то, вижу, как вертят головами, что-то высматривают, вынюхивают. А потом резко дают вправо, на обочину, и разворачиваются. Развести хотят! – проносится в голове. Но тут как раз открывается переезд, я вжимаю гашетку и рву к реке, там сейчас мертво, постою, перекурю, авось пересрался зря.

Черный пакет полетел в канаву: «Плюм», – ударился о грязную воду. Так даже лучше, никто не станет вылавливать его из ряски, отмывать, потрошить – не найдется ли чем поживиться? А бегунки у меня не из брезгливых, этот особенно, как его, Плоский. Морда у него рябая и плоская, будто об асфальт приложили. И глаза рыбьи, пустые. Такому хорошо при хозяине, главное, не забывать ему, как собаке, выдавать короткие и четкие команды: взять, отнести, место. Изредка – на, вот тебе косточку пососать. В смысле, сисю самого дешевого пивка.

Плоский явится затемно, а пока…

– Эй! Парень! Сдурел?

Я оборачиваюсь. Кричат с лодки, дядька-рыбак громыхает веслами, свистит кому-то на берегу.

– Тю, люди! Дурака этого спустить надо.

На железнодорожном мосту стоит парень. Руки за спину – держится за опору. Ноги тонкие, белые. Шорты трепыхаются, как белый флаг. Думаю, не крикнуть ли: «Слышь, сдавайся!» – но меня опережают. Мужичок с бородой, как у попа, но в тельняшке и трениках, кричит, растягивая слова:

– Молодо-о-ой человек, это вы зря-я! Слезайте, пожа-алста!

Со стороны Блюхера к мосту подтягивается народ. Бабульки с трясущимися подбородками и тележками, тетки с кулаками с два моих и толстыми ногами, это, видать, закрывшие смену продавщицы сельпо.

– Удумал! Мать пожалей!

– Санитаров вызвали, ему в дурку надо, а не разговоры! Слышишь, санитары едут за тобой! Подумай, заберут же, будешь всю жизнь с желтой бумажкой мыкаться!

– Дура, ты че-е? Че говоришь ему? Он же и так покойничком стать хочет, – вступается за парня мужичок и, растолкав баб, снова оказывается впереди.

– Ну что вы за фокус затеяли? А-а? Кто будет вас снимать оттуда, а-а?

Сзади слышно пожарную сирену, и наконец к мосту подъезжает красная машина со свернутыми змеями шлангов и гурьбой бравых ребят в касках. В костюмах им явно до одури жарко, и каски быстро оказываются сброшены, кран выдвинут, а упирающийся, орущий и брыкающийся белыми, селедочного цвета ногами парень сброшен прямо на траву. Парень растянулся, зарылся в землю носом и принялся выть. Я обогнул толпу и через кусты прошел прямо к лежбищу. Уж очень захотелось взглянуть поближе на идиота. А может, и поболтать пригласить. Такие дылэно бывают полезны.

Парень греб руками по траве и размазывал выдранные комья грязи по лицу.

– Ма-а! Ма-а-ар!

Полосатое лицо оказалось совсем детским. Лет шестнадцать. Школьник еще.

– Бредит! Как пить дать бредит! – кудахтали оставшиеся за моей спиной бабы.

Один из пожарных втиснулся между ними и начал допрос:

– Где живет? Чьих будет? Выкладывайте. – Бабы мычали что-то про местного попа – помолиться, что ли, думают за него?

Мне хочется прикрикнуть на них: да заткните варежки хоть на секунду, этот несчастный что-то сказать хочет.

И наконец в вытье я начал различать членораздельное: