Надежда Ларионова – Не воротишься (страница 3)
Александра Федоровна снова проходится по подоконнику, по столу и принимается осторожно, тонкой хлопковой тряпочкой, перемывать сервиз. Золотые каемки и лепестки роз на чашках сияют в электрическом свете. Радужно переливаются блюдца и бока сахарницы, чайника и молочника. Весь набор. Жаль только, одна чашечка выбивается, выглядит Золушкой среди своих ни разу не использованных за двадцать лет подруг. Это тоже Та-тина работа. Надо ж было из всего шкафа выбрать именно ее. Фарфоровую чашечку из ГДР. Тонкую, звенящую, как сама Тата, как нежный ее голосок.
Тата – птичка, головушка набок:
– Можно, мамочка?
– Дорогой сервиз, бабушкин, Тата, ругать буду, если разобьешь.
– Не разобью, мамочка.
Не разбила. Только стерлось под ее губками золочение. Радужный лак на ручке пооблез.
Александра Федоровна протирает чашку и возвращает обратно на полку. Пусть дешевле уйдет. Некомплект. Но эту – не продам.
Некомплект и правда ушел дешево. И подсвечники медные. Антикварные – думала Александра Федоровна. Уж больно мать их ценила.
– Начало века, да еще и с зеленцой, – покачал головой старьевщик, но быстрехонько нашел подсвечникам место на стеллаже рядом с патефоном с ржавой ручкой, пыльными рядами хрусталя и корявым, безобразным чучелом белки.
– Так медные же… – попыталась возразить Александра Федоровна и осеклась. Она сейчас выглядит хуже цыганок, клянчащих у церкви в воскресное утро. Они хотя бы крестятся и просят на хлеб. А она на что просит? На достойное упокоение дочери? А если все правы, если она и правда уехала? Да, бросила ее, зато живая, и голос Таты льется из ее собственной груди, а не из пасти какой-то бесовской твари…
– Торговаться изволите или по рукам? – Старьевщик смотрит на нее искоса, один глаз сонный, прикрытый, как бывает у старых часовщиков.
Александра Федоровна пересчитывает сальные бумажки. Слишком мало. Все еще слишком мало, чтобы заставить их искать, получше искать.
Дверь в подвал старьевщика хлопает за ее спиной. И Александра Федоровна набирает воздуха в грудь. Ну ничего, пусть Тата не волнуется. Мамочка соберет ей и на место на кладбище, и на крестик хороший, и на панихиду. Всех их заставит признать – плохо искали, раз не нашли, что в гроб положить.
Калоши чавкают по размытой обочине, подол серой шерстяной юбки покрывается черными грязными брызгами. В ветре чувствуется прелый вкус мокрой земли, горьковатой первой зелени – Александра Федоровна ходила в выходные в лес, собрала молоденьких еловых лапок. Хороший сироп сварить можно, подлечить связки, измученные за долгий учебный год.
Шлагбаум медленно, скрипуче поднимается, пропуская Александру Федоровну.
– У-у-ма, – со стороны леса воет то ли ветер, то ли высокий, с полсосны, черный силуэт. – Мамочка, мамочка, ма-а!
Александра Федоровна хмурится и отворачивается, смотрит в голубое небо между двумя полосами леса по сторонам. Ускоряет шаг.
– Мамочка, ты верни меня. – Щупальца тянутся к ней из тени, и голос становится громче, ветер доносит его, льет в уши, громче и громче, как бы Александра Федоровна ни бежала, ни затыкала уши пальцами.
– Ума-а-а!
Левое колено будто пробивает стрела, Александра Федоровна валится в серые сугробы, оставшиеся от расчистки дороги. Кровь стучит в ушах, и в такт сердцебиению настойчивый голос повторяет:
– Ты найди мне девочку, мамочка. Приведи мне ее, мамочка. Я в ней жить стану. Ма-а-а…
Дверь в учительскую приоткрыта. Александра Федоровна стоит еле дыша. И наконец между неразборчивым шепотом различает голос Искры Семеновны. Тонкий, манерный, как у зайчика из «Ну, погоди!»:
– А я говорила! Такие, как Шура, зажмут дитю в щипцы и тянут, тянут, пока дитя не вырвется-то, не ускачет куда глаза глядят!
– Пускай ускакала. Но совсем уж мать без вестей оставлять?
Это уже басок нянечки Ириши. Ириша шваркает тряпкой, стучит ей об ведро. «Сейчас пойдет воду сливать», – понимает Александра Федоровна и собирается было отступить.
– Вам бы дай повод молодежь критиковать. Я другого не понимаю. Как можно было закурить…
– А это разве точно известно?
– Точно-точно, у меня невестка в органах работает. Она говорит, такие дела поджогом по неосмотрительности называют. Сигаретку кинула и свинтила, жизнь новую строить. А нам теперь снова без вокзала, в грязи и под дождем куковать.
Александра Федоровна слышит, как другие, более тихие, неразборчивые голоса поддакивают ей, да, страшное дело, вон какие зимы пошли, по полгода. Да еще и эта ходит, тьфу, кто черта помянет…
– А я не боюсь называть вещи своими именами! Нет, не спорьте, Анна Леонидовна.
«Понятно, и завуч с ними заодно, ехидна», – думает Александра Федоровна. А она ведь ее младшей поступить помогла.
– Лучше почитайте прессу, западную. – Анна Леонидовна издает возмущенный всхлип, но на нее никто не обращает внимания. – Я вот читаю. У них, в Штатах, чупакабра. Хищник такой, новый.
А у нас, эта, как вы ее называете, Кособочка. Про Федотыча слышали?
Александра Федоровна делано кашляет, топчется перед дверью и заходит, будто бы не ей косточки сейчас всласть перемыли. Они тотчас оборачиваются, улыбаются накрашенными губами, все четверо, даже Маша, новенькая учительница ИЗО, выпустилась три года назад, троечница, но накалякать под Репина умеет. И наперебой, с деланым же ужасом рассказывают про несчастного сторожа Федотыча – не старый был мужик, жалко. Почерк тот же, голову отвинтили, руки сломаны в трех местах, ноги – коленками назад вывернуты.
Ириша наконец уходит споласкивать тряпку, Машу призывают налить Александре Федоровне чаю, усаживают, хлопочут. Заварка крепкая, почти черная, видно, давно сидят тут, всю большую перемену. Александра Федоровна отхлебывает горькую жижу и хочет спросить, а что же, кумушки, не хотите рассказать, куда ускакала моя дочь? Раз и в школе теперь за спиной слышен злой шепоток: «Вокзал подожгла, антиобщественница». А хотите, я сама расскажу, что поджог якобы со стороны кассы, точно не проводка, так как щиток и вовсе не работал в ту ночь, поломка была на линии. И кто ж еще, как не Тата, мог его устроить? Она ведь кассу закрывает, последняя уходит. А как поняла, что натворила, слиняла! Так выходит? Лучше в лицо швырните, по-свойски, зато честно. Как Нюра, двадцать лет уже соседка, забор в забор. Нюра, беззастенчиво выгуливающая своих коз под ее окнами. Чуть не плюется, когда видит Александру Федоровну, шипит: «Твоей, значит, можно нашенскую собственность сжигать, а мне твою капусту беречь надо? Дудки, а коли не нравится, иди жаловаться в сельсовет. Но ты не пойдешь, так ведь, Алесанна Федорна? Никто тебя теперь слушать не станет. Все знают, что Татьяна твоя курила на задворках, а тут, видать, совсем обнаглела, смолила прямо у кассового аппарата, да и уснула. И ладно бы сама сгорела, так нет, сама – тю-тю, улетела пташка. А весь новехонький вокзал дотла. Будто его и не было», – заключила Нюра и даже калитку за собой не затворила, пошла прочь со двора, качая толстым задом. И козы медленно, нехотя, побрели с капустных грядок за ней.
Александра Федоровна давно унюхала от дочери запах табака. Раз за разом находила мятые сигареты в ее кошельке. В потайном кармашке сумочки. В корешках ее странных, явно не из поселковой библиотеки, книг. Но молчала. Оставляла за ней эту тайну, может, потому что других у нее не было. А может, потому что, представляя, как Тата прячется под козырьком служебного входа, думала об ее отце. Как он стоял, облокотившись на огромное, пахнущее резиной и солнцем колесо «сороковки», и смотрел вбок, сурово так, исподлобья, а потом вдруг вспоминал про нее, оборачивался и заливался густым грудным смехом. Только когда Александра Федоровна обтянула незаметный еще в складках платья живот, он не рассмеялся. Брови его так и остались сомкнуты над переносицей. Брошенная сигарета подожгла скошенную траву, и тонкая змейка дыма заструилась между ними. Они принялись топтать траву, одновременно, как по указке. И это было последнее, что они делали вместе.
Черное, мертвое звало и звало Александру Федоровну. Шаркало за ней до самой кромки леса.
И когда она перебралась через рельсы и обернулась на него с другой стороны железной дороги, оно тянуло руки и ныло Татиным голосом. Александра Федоровна побежала к храму, упала у калитки на колени и разрыдалась.
«Дин-дон, дин-дон, дили-дили-дон», – от колокольного перезвона у нее вибрирует все внутри. Мимо проходят люди. Спешат на вечернюю службу. Ноги в черной грязи по колено. Белые платки. Край шерстяной шали прилетает Александре Федоровне по лицу. Но никто не обращает внимания – очередная оборванка клянчит копеечку. Александра Федоровна поднимает глаза на фигуру в шали. Сальная гулька волос, золотые серьги в ушах. Юбка в пол, оборки метутся по снегу. Рядом, как цыплята, топчутся оборвыши лет пяти. Через пару лет приведут их к ней в класс. И прикажут – учи, а они будут только лялякать на своем. Александра Федоровна скрипит зубами и через силу поднимается на ноги. Оборачивается на золотой крест, осеняет себя знамением. И, дрожа от холода, уходит в сумерки.
Входная дверь всхлипывает и пропускает ее в холодные сени. «Бог убережет», – говорила она Тате. Под замком тайное надо держать да ценное. А Тата хоть на ночь просила на щеколду запираться.