Надежда Горлова – Цыганкино кольцо, красная смальта (страница 3)
Дед отодвинул тарелку и стал, обращаясь к нам, ложкой показывать на медали:
– Смотрите, девки, какие награды у деда Феди: это вот две – «За отвагу», «За оборону Сталинграда», вот, это они называются так, а получать-то их – ой! Я из плена три раза бегал, вон сколько мяса по земле разбросал. Ваш вот дедуня тоже в плену был…
– А ну, – сказала бабушка, – поели – расходись! Будут теперь языком последние зубы шатать.
Сразу после ужина, часов в шесть, Дед убирался в дедушкин шалаш и спал там, чтобы сторожить ночью. Пчелы уже не ходили, не жалили, и бабушка научила нас подбегать к шалашу и кричать сквозь прутья: «Федор Иваныч, снимай штаны на ночь!»
В другой раз, застав нас в Доме без бабушки, вредный Дед сказал, что не выпустит нас гулять, пока мы не выучим стихи: «Камень на камень, кирпич на кирпич, умер наш дедушка Владимир Ильич», – и дальше. Мы, конечно, знали Ленина, но решили не предавать нашего дедушки и говорили: «Иван Васили’ч». Дед смеялся, и мы решили сказать про это бабушке.
Чтобы развлекать нас, бабушка ловила нам рыбу в Сажелке.
На рассвете, когда Дед не видел – чтобы не сглазил, – она находила в кустах ракиты плетенную из прутьев вершу, загружала в нее поджаренный ржаной хлеб и топила. Вечером, когда Дед спал в шалаше, мы втроем шли «за рыбкой». Бабушка садилась на мостки, снимала тапки и баранками скатывала чулки, потом узлом завязывала полы халата и, ругаясь, лезла в воду.
В сверкающих прутьях верши билось пять-шесть худощавых рыб. Мы делили их поровну, опуская в свои железные ведерки для песка, а если была нечетная, «без ссоры, без спора» выпускали.
Бабушка швыряла лишнюю в пруд, стараясь, чтобы она еще подпрыгнула на воде, изогнувшись подковой.
Рыбы, серебряные в верше, в наших ведерках тускнели и покрывались серыми пятнами. Они ложились на узкое дно и одна с другой переплетались, и черные хребты их подрагивали, и глаза их мутнели, и рты их вытягивались и даже размокшего хлеба не ловили. И от наших любопытных пальцев отворачивались рыбы.
Бабушка жарила рыбок, если попадались крупные. Чаще, уже сдохших, отдавали собакам.
Как-то я при Деде проговорилась, спросила за ужином бабушку: «Когда пойдем рыбку вынимать?» Бабушка цыкнула на меня, Марина рот себе руками зажала, а Дед притворился, что не слышал, но в тот день верша оказалась пустой.
Дед вез нас с бабушкой на телеге, из совхоза, и блики от его медалей бегали по лошадиному крупу.
– Был такой приказ, – говорил Дед, – не даваться в плен – стреляйся или беги. Окружили нас на бо-лоте, троих, старшину и рядовые мы двое. Старшина стрельнул себе в ухо, и я хотел, а рука стала как не моя – нет ее, и всё, что есть в руке у меня, – не знаю, чутья нет. Гляжу на другого, Ваську, а он уж оружие отбросил. А как взяли – не помню. То ли сознание потерял, то ли память вышибло, а очухался только потом. Я из плена бежал…
По Дороге через Малинник лошадь всегда бежала быстрее – ветки придорожных дубков задевали ее бока, и не было там ни света, ни деревьев, ни тени – только пятна золотые, зеленые и серые и солнце, не оставляющее нас и не приближающееся к нам.
– Бежал, – сказала бабушка, – бегун какой, не снесли тебе всей головы – корешок чуток оставили.
– Это каждый как мог, бежать либо не бежать – это кто как мог. Я вот так, а многие и до конца пробыли, и Иван твой не хуже других, кто знал, как выйдет-то…
– Но! Чтоб твои копыта отскочили. – Бабушка сломила дубовую ветку и хлестнула лошадь, мы повалились на сено, тут же поднялись, и я взяла ветку – резные листы дуба были источены, и юные желуди уже подгнили.
Ранним утром, в лютый ливень, уложивший календулу у дедушкиного кенотафа, Дед в черном брезентовом плаще уехал в совхоз к сыну, и телега плыла в дорожной грязи, как сани.
Ливень посбивал невызревшие ягоды калины.
– Захворал Хведор, – сказала нам бабушка, и этим утром из-за ливня не ставили вершу.
Дед умер, и сторожем дорабатывал лето Шмель, круглолицый румяный парень. Целыми днями он дремал в шалаше, а ночью его посещали гости. Мы с Мариной подкрадывались к шалашу, даже когда и пчелы еще ходили, и смотрели на Шмеля сквозь сухие прутья в щели, которые сами проковыряли. Он лежал, осененный тенью, как сетью, и черные пушистые брови его, на шмелей похожие, вздрагивали во сне. Иногда он просыпался, долго открывая глаза, как бабочка расправляет намокшие крылья, и тогда мы заходили.
Шмель лежал и делал вид, что нас ловит, а мы убегали с визгом, бросая веточки, которые принесли его «щекотить».
Мы не знали, что Шмель – младший сын Деда.
5. Наш цыган
Мы с Мариной сговорились уйти из Курпинки, где жили у бабушки, в совхоз «Инициатор», к ее мамке и папке – дяде Василию и тете Вере.
Утром бабушка отправилась на пасеку, а мы сами, одни – в «Инициатор». Думали, не собрать ли с собой еды в дорогу – например, намазать хлеб медом и вареньем, – но бутерброды надо нести в чем-то, а у нас не было ничего. Поэтому мы пустились в путь так, размахивая руками и радуясь, что от этого не так жарко. Мы шли без взрослых и пылили ногами, оставляя такие следы, как если бы ехали на лыжах, не пользуясь палками.
Сухая пыль проникала в сандалии – ступни быстро стали похожи на картофелины и чесались.
Развлекаясь пылью, размахиванием руками и почесываниями, мы дошли до первого поворота и увидели на дороге запряженную телегу с седоками.
Сначала мы не придали этому значения – кто-то ездил семьей косить. Однако телега не трогалась с места, и люди смотрели на нас с каким-то странным интересом.
– Цыгане! – догадалась Марина.
На меня, как кирпич на голову, свалился страх. Мы оцепенели, внутри стало холодно. А зрение словно улучшилось – или испуг позволил нам забыть о бестактности и приняться разглядывать в упор незнакомых.
На телеге сидели две женщины с малышом и парень, у вожжей – мужчина. Он обернулся на нас через плечо и поэтому напоминал горбуна. Лицо его казалось черным от поросшей на нем шерсти, а лошадь, похрапывая, иногда воздевала метелочный хвост над его шевелюрой.
У них у всех сияли головы: металлом зубов в улыбках, люрексом и стеклярусом в платках, серьгами, какие не купишь в магазине, медью кожи и серебром глазных белков. В те далекие времена цыгане были похожи на индийцев и на индейцев из кино и в костюмах сочетали очень странные, видимо, самодельные вещи с таким же барахлом, какое было и у всех.
Женщина смотрела на нас то ли улыбаясь, то ли щурясь и скалясь, словно за нашими спинами стояло солнце.
У нее на шее сверкала дорожка пота, как металлическая цепочка, она убегала в ворот футболки с застиранным олимпийским мишкой, а юбка, скрывающая колени, казалась нездешним многослойным цветком, и замызганность только делала его еще более настоящим.
Вторая женщина была подростком, как я понимаю сейчас; русые пряди, светлее загорелого смуглого лица, наплывали на ее щеки так, будто она спрятала под ко-сынкой птицу, а крылья ее не поместились. В руке у нее горело углем маленькое красное яблоко. Мы даже знали, с какой китайки оно – с той, что на Ямах, кислое. Значит, ехали из Слонского.
Нам не раз говорили взрослые, что цыгане нас украдут, если мы будем уходить далеко одни, и вот, пожалуйста. Они услышали наши голоса на дороге и остановились, притаившись за поворотом.
– Эй, девки, купите цыганенка! – крикнула старшая женщина. – Смотрите какой! – И она подняла под мышки и показала нам годовалого малыша в красной рубашке с обслюнявленным воротничком. Его черные кудрявые волосики синели на солнце, свешивались яблочки щечек, а бессмысленные и одновременно умные глазенки чернели как смородинки.
– Ой, какой хорошенький! – У Марины голос стал тонким. – Купим, купим!
– Но у нас ничего нет! Хотите, мы вам яблок наберем?
Цыгане засмеялись, громче всех парень с длинной, как у гусенка, шеей и глубокими, как кульки для семечек, надключичными ямками.
– Нет, девки. Яблок мы и сами наберем. Бежите домой за деньгами.
– У нас нет денег! Давайте мы вам бутерброды сделаем с медом и вареньем?
– Давайте! Бежите скорей! – велела женщина сквозь общий смех с телеги.
И мы побежали. Мы задыхались, сгибались на бегу, зажимали ладошками схваченные резью селезенки, но бежали.
Дома мы порубили весь батон, и у нас получилось четыре куска – по одному на человека. Два щедро полили клубничным вареньем через край миски, два – медом из начатой трехлитровой банки. И понесли в руках. Банку открытую оставили на столе, некогда было воевать с пластмассовой крышкой, и так еле сняли.
Мед и варенье капали сквозь пальцы то на платье, то на ноги, то на дорогу, в пыль, несколько мелких насекомых неизвестно как и когда оказались впечатанными в бутерброды, солнце янтарной бусиной забилось в мед и плавило его, плавило…
Марина уронила один бутерброд, лицевой стороной вниз, и поднять его у нас не хватило мужества, но мы решили, что и трех бутербродов хватит. Собственно, мы несли уже не совсем бутерброды, а что-то очень красивое, жидкое и блестящее, то ли смальту, то ли просвеченные лучами витражи.
Телеги не было.
И мы поняли, что с самого начала знали: они уедут. Но хотелось верить в чудо.
Шли обратно, ели полужидкие бутерброды, облизывали руки до локтей, чтобы избавиться от липких дорожек, уже со вкусом пыли.
– А варенье все текёт с бутерброда! – сказала Марина, указав ногой на лежащий на земле ломоть.