Надежда Горлова – Бог, брат мой (страница 1)
Надежда Горлова
Бог, брат мой
1. Хана гуляла с Марьям в цветущем саду. Подносила младенца к деревьям и наклоняла ветви. Девочка прикасалась к листьям. Сминая их неловкими пальцами, заставляла источать кисловатый аромат зелени. Трогала соцветия губами. Но только с иудина дерева сорвала малиновый лепесток, и тут же заплакала, словно пожалев об этом.
Хане казалось, цветы пахнут раем. Ей хотелось, чтобы Марьям запомнила весенний воздух, впитавший благоухания многих растений – тяжёлый, но прекрасный, как завеса в Храме, – и сохранила воспоминание о запахе. Чтобы он снился ей.
Прошлогоднее воробьиное гнездо на лавровом кусте снова жило, – Хана порадовалась, увидев блистание коротких коричневых молний сквозь мозаику изумрудной листвы. Гнездо в кусте было как огонь в сосуде, разбитом, но ещё не распавшемся на остроконечные осколки.
Хана поставила Марьям на молодую траву и медленно развела ладони в стороны, как гончар, решивший посмотреть, что получилось у него на круге. Девочка стояла, покачиваясь, балансируя ручками, разомкнув уста. Затем сделала шаг, потянулась к розе и достала из её шёлковой купели, полной росы, тонущего жука. Он висел на пальце Марьям, обхватив его двумя лапками, остальными пытаясь нащупать более привычную опору. Девочка ссадила его на листок, шагнула ещё раз, и, подняв семечко, бросила вперёд. Семя тотчас склевала горлица с прозрачными на солнце крыльями, не решавшаяся подлететь за ним слишком близко к ступням Ханы. Шагнув снова, Марьям задела клейкий листок и освободила прилипшую к нему маленькую бабочку, полетевшую прочь неверно, словно прихрамывая на одно крыло. Шаг – и Марьям, присев на корточки, взяла с муравьиной тропы сорванный цветок, слишком большой для того, чтобы мураш мог взвалить его на узкую лакированную спинку, и переложила на муравейник. Красное расплескавшееся пятно цветка тут же подёрнулось чёрной ряской бессчётных муравьёв, а тот, что нашёл цветок, свернул за более лёгкой ношей.
Девочка ступила в сторону и, сцарапнув втоптанный в дорожку росток, будто каким-то чудом подняв с земли изображение, расправила безвольный, почти умерший стебель, и обвила вокруг лодыжки сиреневого куста.
Затем, подавшись на шаг назад, укрыла лепестком магнолии обнажившуюся кладку мушиных яичек, похожую на волдырь от ожога, который оказался не на чьём-то пальце, а на ветке кустарника.
Хана встревожилась, видя, как, едва начав ходить, её дочь тотчас погрузилась в облако чужих забот: «Даже играя, она словно невзначай делает добро. Верно, её жизнь должна пройти при Храме. Вот бы Марьям не ступать больше по земле, пока не войдёт в Храм. Иначе земля вцепится в неё своими бесчисленными руками, протянутыми в мольбе о помощи, и затянет в самый дальний свой угол. И Марьям не успеет вдохнуть неба». Ощутив беспокойство матери, Марьям шагнула в её объятия, как в ворота рая, и тем утолила её печаль.
2. После осенних праздников Йехойаким созвал близких и коэнов из родни, пригласил соседей. Гости возлежали на кровле, разделённые дымными перегородками света, распылённо струившегося сквозь виноградные плети. Только Шимон Бен Байтос сидел на единственном кресле, с золотым, взятым Йехойакимом взаймы, блюдом на коленях, и смущал собравшихся римской сандалией, высунувшейся из-под одежды, – это было модно и вызывающе, престижно и одновременно намекало на позор коллаборационизма. Шимон лет десять как пришёл в Иудею из Александрии, где родился в ассимилированной семье, и всё ещё не оставил эллинских ухваток. Десять лет он сетовал, что в его возрасте трудно совершать алию и перенимать отеческий образ жизни, и ничего не менял, и все привыкли терпеть его, как терпят больных.
Хана играла с Марьям внизу, во дворе, до гостей иногда доносились смех ребёнка и тихое воркование матери. Коэны уже произнесли благословения, и теперь, пока кто-то, поднимая чашу, поздравлял Йехойакима с отцовством, другие шёпотом обсуждали хозяев. «Хана – старуха, у неё руки как заплесневелые свитки. Не её это ребёнок, нашли они девчонку, либо купили у нищей шлюхи», – сказал коэн из очереди Закарийи, троюродного брата Йехойакима. У говорившего были тупые пальцы с квадратными навершиями, напоминающие деревянные бруски. Жир серебряным налётом блестел на них. «Разве ты не слышал про ангела? Он явился и Йехойакиму, и Хане, и обещал им дитя от Господа», – волнуясь, возразил племянник Ханы, Йосеф. «Ангел? Так то была беременная шлюха, которая обещала им ребёнка от римского солдата». «Ангел сказал: будет дочь. Как бы женщина могла узнать это?» «Разве трудно угадать? Если не мальчишка, то девчонка», – ответил коэн, прежде чем замолчать под сердитыми взглядами соседей, – он слишком громко выразил мнение улицы, и, хотя многие разделяли его, услышать свою мысль из чужих грубых уст было оскорбительно. Йосеф отвернулся от скептика. Он с самого начала поверил, Марьям – дар Всевышнего, а если бы не так, то поверил бы сегодня, когда взглянул на дитя. Его поразило доброе, умное и спокойное лицо младенца. «Таким и должен быть ангел Господень», – подумал Йосеф. Хана рассказывала жене Йосефа Эсхе, что не ощутила ни малейшей боли при родах, и девочка ни разу не прикусила ей грудь, не разбудила ночью.
Чашу поднял Шимон. Пока умирал говор, он долго смотрел на хозяина дома, и чаша не дрожала в руке, будто её держала статуя. Эта твёрдость десницы удивляла, – в годы Шимона и при его неравнодушии к напиткам. С Йехойакима Шимон перебросил взгляд на Йосефа, своего шурина, словно обращался только к двоим, и никого больше не было. «Здесь говорят: Хана родила по воле Всевышнего, потому что якобы в её возрасте по желанию мужа не рожают. Но разве в другом возрасте рождают без воли Всевышнего? У всего, что происходит в мире, две причины. Одна на земле, другая в небесах. И кто видит только одну из них, тому нечистый выбил один глаз. Кому правый, а кому левый. Будем же смотреть в оба!» И опрокинул чашу так, что сверкнуло золото ожерелья под кадыком. Между звеньями застряли волоски бороды. Шимон думал, он видит двумя глазами. Боялся не верить в Бога, но боялся и верить в чудеса.
Йосеф спустился в сад.
Хана и Марьям были там. Прошлогодняя засуха принесла раннюю смерть и новым травам. Мать собрала пурпурные и багряные листья, сладко пахнущие увяданием, и осыпала ими Марьям, словно отдавала ей не только свою старость, но и всю осень мира. Хана высоко поднимала руки, как в молитве воздевала. Листва струилась по платью Марьям живой мантией. Йосеф заметил бурый, прелый лист, приставший на запястье Ханы, и тут же понял: это старческий пигмент на её коже. «Верно, она родила по произволению Всевышнего», – подумал Йосеф. Он смутился и хотел вернуться в дом, но нечаянная радость заставила его помедлить, – Марьям протянула ему прутик: «Посади его». Девочка улыбнулась, и Йосеф понял, что обязательно так и поступит, хотя отрасль и не даст корни, а сопреет за зиму. Он спрятал прутик под плащом, и, пока не пришёл домой, ощущал приятное покалывание острой макушки под сердцем.
3. У Ханы были слабые нерегулярные схватки, и повитуха поила её отваром из листьев малины, чтобы стимулировать их. Схватки усилились, развивались быстро, и мучили всего час до изгнания плода, – Хана родила почти безболезненно. И уже кормила дочь, а всё еще ждала какой-то боли и всё ещё готовилась что-то выдержать. И вдруг поняла: ожидание закончилось, а вместе с ним и всё, что о ней, Хане. И вся жизнь теперь будет о Марьям. Это произошло как раз в тот момент, когда все – повитуха, служанка, счастливый осунувшийся за ночь Йехойаким оставили Хану наедине с дочерью, словно враз догадавшись: это-то и будет сейчас лучшим проявлением заботы о роженице. Начинался рассвет, и Хана узнала это, заметив: пламя жаровни поблекло. Свет и тьма с двух сторон давили Хане на виски. Она была очень счастлива и очень несчастна одновременно. Счастлива, потому что привела человека в мир – дала дочери Бога, а Богу – дочь. Несчастна оттого, что не сможет дать дочери себя. В силу возраста она отдаст Марьям только огарок своей жизни. И как вложить в него всё пламя любви, что столько бесплодных лет горело втуне. Хана не вырастит Марьям, не увидит её замужества, её детей и детей её детей. Марьям ждет сиротство.
Хана смотрела на дочь – сосущую, скашивающую припухлый глаз в сторону соска, и знала: отправит её в ершалаимский приют, а не на попечение родни. Уведёт Марьям из дома как можно раньше, чтобы она легче привыкла к приюту и сроднилась с ним. Сначала родители будут навещать её часто, сами поселятся в Ершалаиме, а с годами – всё реже, и наконец, совсем уйдут, но Марьям не останется одна и не сделается приживалкой у родственников: её единственным домом станет Храм. Больше всего на свете Хане хотелось остаток своих дней ни на минуту не расставаться с дочерью. А любовь требовала расстаться как можно раньше. Хана не знала прежде, что так странны испытания любви. Она отвела глаза от ребёнка и пригляделась к комнате, в которой провела всю жизнь, как к чему-то новому: многое забыла, пока смотрела на дочь и видела её судьбу. Свет огня отбивался от теней, падающих на него всем телом, как самоубийцы со скалы. Битва шла и была напрасной – светало, тени исчезали бесследно, огонь ветшал.