18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Дурова – Дача на Петергофской дороге (страница 97)

18
Серебряная, На золотом блюде Поставленная! Кому чару пить? Кому выпивать? Пить чарку Марку-свет, Пить Петровичу…

Комариная Сила стал перед Марком Петровичем, и в то время, как он подносил ему серебряную чару, другой лакей сдернул салфетку, и вместе с чарою на подносе открылся связанный пук розог! А хор песенников, заливаясь, твердил:

На здоровье, На здоровье — На здоровьице ему!       Чтоб головушка не болела,       А сердечушко не щемило.

Защемило ли сердечушко у Марка Петровича? Но он встал, взял с подноса серебряную стопу в руки, поклонился на обе стороны хозяину и хозяйке, как того требовал долг, и Марк Петрович молодецки осушил стопу; а остаток ее плеснул на тот связанный пук.

— Посла не бьют, не казнят — лаской жалуют, — сказал Марк Петрович, ставя стопу на поднос и бросая Комариной Силе три или четыре золотых. — Спасибо вам, ребята, за величанье! — обратился он к песенникам, и, опустя руку в один карман и в другой, Марк Петрович дважды сыпнул песенникам чистым золотом.

— Теперь милость вашу, ласковый хозяин, благодарим на сладком меде да на приветливом слове, — сказал Марк Петрович.

— Просим не погневаться, — отвечал Гаврила Михайлович. — Чем богаты, тем и рады; только в другой раз уже извините, батюшка, потчевать вас будет не Комариная Сила.

— Хоть сам черт! — тихонько сказал Марк Петрович… — Извините, Анна Гавриловна! а я вас украду, — громко подтвердил он. С тем словом Марк Петрович встал из-за стола, сел в свою половинчатую коляску и уехал.

— Вот не было печали, так черти накачали! — говорил Гаврила Михайлович, приступая, нельзя сказать, чтобы без некоторого удовольствия, к приведению в исполнение мер необходимой предосторожности вследствие объявленного замысла Марка Петровича. «Держи Анну, как соловья в клетке». И Гаврила Михайлович приказал вставить зимние двойные рамы в комнаты Анны Гавриловны и даже в гостиную. Тем строгим, неизменным словом, которого ослушаться не было можно, он повелел держать караул с вечера до бела света по двору, у околицы; вокруг всего дома ходить дозору, и чтобы птица не перелетела и мышь не выбежала из дому!

Но, принимая меры внешней охраны, Гаврила Михайлович хорошо понимал, что при том внутреннем содоме, который постоянно праздновался у него, не было ничего легче, как среди белого дня взять за руку Анну Гавриловну и под шумок увезти ее. Крепко не хотелось старику и постеснить дочь, и показать Марку Петровичу, что вот он такого напугал своим молодецким словом, что, мол, Гаврила Михайлович света отступился, людей открестился, монастырь-от у себя во двору завел, и служки по ночам ходят, в било бьют… Крепко не хотелось старику; но делать было нечего. «С Марком шутить нельзя», — качал головою он. И Гаврила Михайлович потребовал к себе отцов тех подруг Анны Гавриловны, которые почти постоянно гостили или жили у нее.

— Ну, судари вы мои! — сказал он. — Не безызвестно вам, чем на пиру похвалялся тот названый вор, Марк Петрович? Хоть я его похвальбу в алтын не чту, но береженого и бог бережет. Дочки ваши по-соседски живут с Анной Гавриловною. Она пьет, ест, встает и ложится с ними; думка у них девичья одна… Так вот, судари мои! поминаючи мою хлеб-соль и ласку, вы мне отвечаете за ваших дочерей, коли какая-либо из них вздумает послугой послужиться Марку Петровичу.

— Батюшка, Гаврила Михайлович! — подняли руки отцы и только что не становились на колени перед Гаврилою Михайловичем. — Не вскладывай на нас беды такой! — почти в один голос говорили они. — Статочное ли дело, чтоб отцу ручаться и отвечать, что на уме его взрослой девки? Скорей можно вилами по воде писать.

— Известное дело: где черт не сможет, там баба поможет, — говорил один из отцов. — Они, батюшка Гаврила Михайлович, все разом готовы выскочить за Марка Петровича; а то чтоб они любимицу свою, Анну Гавриловну, да они ее руками выдадут! Это такой народ. Одна моя быстроглазая этим делом как раз смекнет.

— Коли оно так, — сказал Гаврила Михайлович, — берите их всех по домам.

И Анна Гавриловна осталась одна. Гаврила Михайлович потребовал к себе няню.

— Ты слышала, старая Емельяниха? — сказал он.

— Слышала, батюшка Гаврила Михайлович, грех такой.

— Смотри в оба, чтоб у меня было без греха! Возьми Настю Подбритую к себе. Она баба крепкая, смотреть будет, да чтоб и все смотрели! Правого и виноватого, всех обвиню.

Принявши такие меры предосторожности, Гаврила Михайлович мог быть довольно покойным. Но бедная Анна Гавриловна света невзвидела. Остаться одной без шума, без веселья, без песен, без ее милых подруг, с Подбритою Настей, которая не давала ей шагу ступить без себя и спала поперек дверей комнаты Анны Гавриловны. Если Анна Гавриловна выпрашивала себе через няню позволение идти в сад погулять, ее сопровождала целая гурьба девок, которые не спускали с нее глаз, заглядывали во всякий кустик и, кажется, в траве-то искали Марка Петровича, словно иголку. Всякий раз, когда Анна Гавриловна думала пройти несколько далее, заглянуть в рощу, Настя Подбритая падала ниц перед нею на дороге и вопила, что разве наступивши на нее пройдет сударыня Анна Гавриловна! Пусть она раздавит ее своею ножкою сахарною, а поколева жива Настя Подбритая, не сойдет она, не встанет, не подвинется с места того по приказу батюшки Гаврилы Михайловича! Анна Гавриловна, рассерженная, возвращалась в дом; давала себе зарок надолго не проситься в сад и назавтра же просилась опять. И Анна Гавриловна была бы не живой человек с плотью и кровью, если б она не возненавидела Насти Подбритой. И не была бы женщиной Анна Гавриловна, если бы она всеми силами души не желала, чтоб ее украл Марк Петрович, хотя бы потому только, чтобы насолить Подбритой, чтобы та со всеми ее приглядками села как рак на мели! Но сидеть-то на мели приходилось не Насте, а самой Анне Гавриловне.

Как ни долго шел, а уже месяц прошел заключению. Уже минула и половина второго; уже и третий месяц наступил и прошел, и летние ночи стали уже заметно длиннеть и холодеть, а Анна Гавриловна ждала и все напрасно ждала, что именно вот этою-то ночью и украдет ее Марк Петрович. Но эта желанная ночь все была впереди и не приходила. Тщетно Анна Гавриловна гадала на чет и нечет и держала у себя бобы под подушкой, чтобы ночью раскидывать свою думку на бобах. Думка была все одна и та же, а бобы сказывали разно: выходило то хорошо, то дурно. Спать не спала Анна Гавриловна, и под шелковым пологом вспоминался ей Змей Горыныч и Вихорь Вихорыч, которые уносили Настасью Премудрую и Елену Прекрасную, и Анна Гавриловна совсем чаяла засыпать на той самой кровати хрустальной, по бокам которой сидели-ворковали голуби и говорили: «Полетим, полетим! понесем, понесем нашу царевну прекрасную!» Но никто не уносил Анну Гавриловну: ни сизые воркующие голуби, ни Змей Горыныч, ни Вихорь Вихорыч, ни даже Марк Петрович… Кажись бы, совсем изныла в своей тоске-одиночестве Анна Гавриловна,

Тебя, мой друг, дожидаючи, Свое горе проклинаючи, —

если бы Анне Гавриловне не помогал коротать ее горе тот же самый круг хозяйственных забот, который не думал покидать ее в заключении. Плоды в саду окончательно дозревали. Надобно было сушить и солить, впрок откладывать и варенье тоже варить. И хотя Анна Гавриловна два таза совсем испортила варенья, но, прохлопотав в саду почти целый день, перебрав с Настей Подбритою более тысячи яблок, Анна Гавриловна скорее и крепче засыпала, и сон ей снился веселый.

— Няня? — а ведь я сегодня видела, что меня Марк Петрович совсем украл! — краснела и улыбалась Анна Гавриловна.

— Христос с тобой, моя утенушка! — качала головою няня, — Куда ночь, туда и сон. А ты богу молись и батюшку не гневи. Знаешь, кто на земле чудеса творит? Тот, кто высоко сидит, из-под солнца глядит… Умывайся, моя утенушка!

Анна Гавриловна умывалась; а солнце глядело ей в серебряный таз и серебряный рукомойник с непочатою водою, и в уме Анны Гавриловны невнятно, как отголосок далеко слышимого пения, проносились слова:

На что было умываться, Когда не с кем целоваться? На что хорошо ходить, Когда некого любить?

Наконец Анна Гавриловна собственноручно с девушками обобрала последние румяные яблоки на саду; наступил сентябрь.

О Марке Петровиче ни слуху ни духу не было. Хотя бы он ради того слова, каким похвалялся на пиру, отведочку малую какую оказал, хоть не сделал, да попробовал! Нет, даже и не пробовал. Пропал без вести, и черти его бурые пропали с ним, и дом, окна и двери заколочены стоят, даже тропки по двору заросли травой.

— Поминай как звали нашего Марка Петровича! — говорили соседи. — Дал маху молодец, видно, зеленая закуска не по вкусу пришлась. И слово сказал, да от дела бежал.

Гаврила Михайлович недоверчиво качал головою.

— Знаю я Марка, — говорил он, — он не побежит. Ему хоть и лозана отведать{99}, а уж он не заспит и не задумает этого дела. — И Гаврила Михайлович даже к церкви не пускал Анну Гавриловну и, как мы видели, нимало не послаблял мер принятой предосторожности. Но наконец четыре месяца прошло, и, как говорится, ни одна дворняжка не тявкнула на Марка Петровича, ни даже на тень его. Гаврила Михайлович внутренне начал немного колебаться; но наружу он не выдавал того. Сентябрь шел своим чередом, и дом Гаврилы Михайловича все так же хмурился и смотрел сентябрем. Начались по соседству охоты.