Надежда Дурова – Дача на Петергофской дороге (страница 41)
— Простите! Простите!.. — вскричал я, целуя пламенно ее руку. — Я оскорбил вас, простите!..
Она быстро поднялась со стула, устремила на меня глаза, полные слез, и, как будто хотела всю душу свою вылить в одной речи, сказала скоро тихим, но сильным голосом:
— Нет, Влодинский, нет, вы не оскорбили меня. Но ради бога, ради вашего и моего спокойствия, уезжайте скорее! Мы не должны более видеться… Забудьте об этом мгновении, забудьте все, чем оно польстило вам, как забываете грезы несбыточного сна. Не отчаивайтесь в будущем: в ваши годы наместо одной убитой надежды возрождается десять других, прекраснейших… В вашей душе есть благородное стремление ко всему высокому, есть много энергии, много способностей: вы можете быть полезны человечеству; не оставляйте ж в бездействии стольких прекрасных даров неба!.. И еще об одном прошу вас: в России не ищите вторичной встречи со мною; не произносите никогда моего имени; если можно, изгладьте меня из вашей памяти… Обещайте! Дайте слово исполнить мою первую, мою последнюю к вам просьбу!..
Я стоял перед ней уничтоженный и не смел коснуться протянутой ко мне руки.
— Вы не хотите?.. Вы отказываете мне?.. — спросила она голосом, в котором слышались слезы.
— Не требуйте от меня того, что превышает силы человека, — отвечал я, — даю слово не искать свидания с вами, и вот все, что могу обещать и исполнить…
— Благодарю, благодарю!.. Время довершит остальное… Прощайте!
Она сжала мою руку и скрылась в боковой комнате.
Я не встречался с ней более.
Я возвратился в Россию; жизнь моя потекла обычным порядком: манеж, ученья, смотры, товарищи по-прежнему окружили меня; пять месяцев, проведенные в замке барона Горха, казались мне каким-то волшебным отрывком из моего существования, околдованным сном, от которого остались только тоска воспоминания да отвращенье к миру, в котором я не находил ничего ей подобного.
Мое положение тяготило меня самого: я то избегал людей, то добровольно бросался в самые разгульные общества, участвовал во всех оргиях; но ни уединение, ни гул пиров не доставляли мне даже минутного забвения. Участие добрых приятелей раздражало мое горе: их шутки бесили меня. Иногда, искушаемый вчуже счастьем некоторых моих товарищей, я укорял себя в прошедшем, бранил за роль страдательного вздыхателя, когда с большей отвагой и настойчивостью — как знать? — не испил ли бы и я такого же счастья?.. Зачем откладывал я, чего ожидал от времени, когда жизнь подносила мне в настоящем чашу, полную радости?..
В подобных размышлениях я проклинал себя, Зенаиду, весь свет; но минуту спустя стыдился своих порывов, подавлял в себе ропот безумной страсти и мысленно испрашивал прощения у той, которая никогда более не должна была меня слышать. Иногда я боялся, но еще чаще желал лишиться рассудка. Если бы не удерживала меня религия, от детства посеянная в душе моей и позже созревшая в беседах с Зенаидой, я, не колеблясь, лишил бы себя ненавистной жизни.
Прошел год; наступила вторая зима; время возвратило мне наружную власть над самим собою, но память о Зенаиде, но страсти, взрывшие мое существование, все так же сильно жили во мне, как в первую минуту разлуки с нею. Товарищи, истощив все старания разгадать причину моей перемены, моего недуга, как выражались они, оставили меня в покое, объявив неизлечимым. Я в точности исполнял все обязанности службы, а остальное время проводил один, запершись в своей квартире, окружив себя книгами, занятиями. Мне сладко было думать, что когда-нибудь хоть весть обо мне коснется слуха Зенаиды и она узнает, как не напрасна была встреча, какие плоды произошли от семян, посеянных ею.
В ту пору мы стояли в самой глуши Литвы; и я, частью для свидания с сестрой, частью для собственного развлечения, отпросился в годовой отпуск и по дороге заехал к родным моей матери, которые составляли целую колонию вокруг небольшого города ***ской губернии. Тетки, дяди и кузины встретили меня с отверстыми объятиями, и как время подходило к святкам, то они вынудили у меня обещание пробыть у них до нового года. Меня возили из деревни в деревню, от одних родственников к другим; для меня затевали праздники, обеды, вечера. Более всех полюбила меня тетка моей матери с семью дочерями, которые все давно поступили в число невест, но ни одна не попадала в замужество. Все семейство этих весталок{42} привязалось ко мне двойными узами родства и нежной симпатии; я принужден был выслушивать их доверенности, тайные надежды и сплетни о соседних помещиках. О рождестве один из деревенских балов был оживлен приездом нескольких молодых офицеров. Не участвуя в танцах, я составлял, по обыкновению, партию в бостоне моей тетушки. Перед ужином толпа дам и мужчин вошли в игорную комнату, и тетка моя спросила одного из офицеров:
— А что, батюшка, ваша Зенаида Петровна скоро к нам пожалует?
— Какая Зенаида Петровна? — вскричал я, прерывая ответ офицера.
— Жена генерала Н***, начальника ихней дивизии, — отвечала спокойно тетушка, указывая глазами на офицеров.
— Где же она?.. Куда и зачем ожидают ее? — спросил я снова, забывая игру и общество.
— Поехала навестить отца и возвратится к мужу. Ведь штаб дивизии расположен в городе, верстах в семи отсюда. Да ты знаешь ее, что ли?..
— Видал… встречал за границей… — пробормотал я, совершенно растерявшись, перепутал игру и рад был, когда хозяин пригласил гостей к ужину.
На возвратном пути, сидя прижавшись в уголок огромной кареты, в которой вмещалось все семейство моей тетки, я был снова вызван из задумчивости знакомым мне милым именем.
— Что-то Зенаида Петровна, — говорила одна из моих кузин, — чаще ли станет показываться в обществах нынешнею зимою?
— Ведь на нее что год, то что-нибудь новое находит, — заметила другая.
— Чего доброго! Может быть, и зимой, как летом, станет рыскать верхом по горам и долам, одна с толпою мужчин…
— Или бродить в лесу с книгою в руках…
— Спать на балах, когда все танцуют, или говорить без умолку, забравшись в уголок с каким-нибудь избранным.
— Считать всех нас чучелами, педантствовать, толковать о греческих мудрецах и о метафизике.
— Или отпускать остроты, от которых даже мужчины краснеют по уши…
Так щебетали наперерыв мои кузины, а я сидел, слушал и не верил ушам своим.
— О ком это вы говорите? — спросил я наконец в недоумении.
— Да ты ж сказал, что знаешь генеральшу Н***, — отозвалась тетушка, — о ком больше можно позволить себе такие речи. Ведь подобных причудниц, благодаря господа, не часто встречаешь на Руси.
— Зенаида? — вскричал я. — Зенаида Петровна Н***? К ней относите вы эти обидные насмешки и эпитеты? Ее называете философкой, педанткой, причудницей?.. И вы хотите уверить меня, будто знаете Зенаиду, этого ангела в теле женщины…
Окна кареты задрожали от взрыва хохота моих кузин.
— Ангела!.. Зенаиду-ангела!.. — кричали они, не переставая смеяться. — Ты с ума сошел!.. Ты помешался!.. Ты влюблен!..
— Да, я влюблен в нее! — отвечал я с досадою.
— Поздравляем!
— Я ее обожаю!
— Ха, ха, ха!
— Я благоговею перед нею.
— Ха, ха, ха!
— Но вы не знаете, вы не знаете ее! — твердил я, стараясь перекричать хор.
— Вот еще! — затянули в один голос. — Не знаем Зенаиды?.. От замужества… от детства… от колыбели!.. Отец и мать всю жизнь слыли чудаками, а дочь еще превзошла их…
И гром новых насмешек, злословия, хохота снова оглушил меня.
К счастию, карета остановилась у крыльца, я выскочил и, как сорвавшийся с цепи, побежал в свою комнату. Всю ночь провел я в жестоком волнении, бесясь на черноту людей, на злость моих кузин, на весь свет, который, не умея ни понять, ни оценить такого ангела, шипел в грязи и обливал ядом имя его. Несколько раз я порывался в ту же ночь оставить дом, в котором самый воздух, казалось мне, был зачумлен клеветою; но она здесь, в семи верстах, я могу видеть ее, не нарушая данного ей обещания; ведь я не искал заповеданной мне встречи: сама судьба столкнула нас… Я увижу ее!.. Зенаиду!.. И я отказывался от внезапного отъезда, находил его неприличным, оскорбительным для родных моих, хитрил с собственною совестью, которая громко напоминала мне последние слова Зенаиды. Я остался и утром сошел к завтраку, запасшись терпением и всей гордостью презрения к клеветам людским.
Едва я показался в чайной комнате, как мои родственники окружили меня с вопросами, где и как я познакомился с Зенаидой.
— Это преинтересно! — щебетали они. — Неужели к стольким достоинствам она присоединяет еще уменье менять наружность, как змея свою кожу?.. Неужели за границей она играла роль сентиментальной Пенелопы?.. Неужели ты вдался в такой грубый обман?..
Я насилу удерживал свое негодование, отвечал отрывисто, коротко, перебивал их речи вопросами о предметах, вовсе не касающихся Зенаиды. Они умолкли, но беспрестанно перемигивались между собою с ироническими улыбками.
Окончив завтрак, тетка взяла меня за руку, увела в свою комнату и после длинного предисловия о том, как любила она мать мою и какую дружбу питает ко мне, пустилась рассуждать об опасном положении юношей, легко вверяющихся обманчивой наружности; о коварстве некоторых женщин, умеющих так искусно ставить сети молодым людям… Я слушал ее без всякого внимания, смотря через окно, как стая ворон гнала испуганную голубку. Старушка, заметив мое равнодушие к ее родительским наставлениям, встала и с непритворным участием сказала: