Мустай Карим – Урал грозный (страница 67)
Никита Петрович охватил все это подобревшими глазами и загрохотал:
— Одолели метелицу? Вот это земляки! Гоп, обнимаю за ухватку, но трясти буду, ой, буду... Нет, нет, вы по-украински не гакайте и по-уральски не чокайте. Мне руды на броню, руды, руды! Не спали? Завируха одолевала? Вот — удивили! А у нас на заводе лето стоит и арбузы зреют. Погода была хваткая, кто спорит. У меня эта погода в печенках и под печенками на скрипке играет. А слыхали, что на Донбассе делается?
Рудокопы, оказалось, знали более свежие вести, но Никита Петрович сделал вид, будто уже слышал их, и подхватил:
— Вот, идет бой, а для боя что нужно? Гоп, руда! Руда — главный кит, а на китах, говорили старики, весь свет стоит. Не сдавать, гоп, ни-ни.
Он расспрашивал, как дрались с заносами, рассказывал о заводе, хлопал варежками и, не прощаясь, по шпалам побежал туда, где промывали и обогащали руду.
На погрузочной площадке было почти пусто, и это отпугнуло от Никиты Петровича радость:
— Еще не подали? Вот дьяволы!
Он кинулся к ненавистному телефону и так «мучил» его, так ярился перед ним, что даже в распадке под горою слышно было:
— Центральная? Да будь ты неладна! Центральная? Спишь, что ли? Металлургический два! Занят? Фу-у, дьявол! Поторопи!..
Он выбегал наружу, оглядывал выработку обогатительной, промывочной фабрик, запасы непромытой руды и возвращался к телефону:
— Центральная? Ой, да не трави души, она еще делу нужна! Гоп, металлургический два... Кто? Я, я... Сходственно идет дело! Успеем! Но ты не спеши цвести да радоваться! Платформ обещанных еще нет. Скажи Фоме, чтоб нажал. Да живо там! Все! Центральная? Дай сортировочную! О, вот повезло! Ты что ж это? Где твое слово? Стыдом завод обратать хочешь? Послал? Ну-у? Сколько? Мало! Додашь? Когда? Сколько? Не подведи! Нельзя, сам знаешь...
До сумерек бегал Никита Петрович по руднику, а больше всего «висел» на телефоне. Тревога отошла от его сердца, когда прибыли составы платформ. Он оглядел их, заулыбался, по всей линии — от рудника до завода — по телефону взял с людей слово, что составам с рудой задержек не будет, и почувствовал, что трое суток спал урывками и ел на бегу.
— Фуу, кажется, все. Вот когда, Никита, тебе автомобильчик главинжа был бы кстати...
Мысль, что он может не дозвониться в заводоуправление и потеряет у телефона час, а то и больше, вызвала в нем ощущение, похожее на зубную боль, и он двинулся в город пешком.
Холодная темнота зыбилась перед глазами, над заснувшими досадными мыслями о «Битюге» проплывали новые заботы: о предстоящем собрании, о ремонте жилых бараков, о контроле столовой, о добыче материалов для починки в цехе валенок. Подумать об этом он собирался утром, когда голова будет свежей. Да, да, ни о чем не надо больше думать, хватит... Сейчас придет он домой, по-уральски, у порога, снимет валенки, разденется, смоет трехсуточную грязь, поест, выпьет стакан горячего малинового настоя с аспирином — верное, испытанное средство! — поговорит с домашними — и спать, спать...
Отдых уже брал его в теплые руки, заглаживал царапины обид, снимал с плеч усталость, утишал боль и вдруг, будто рассердившись, оттолкнул прочь. Нет, похоже, спокойно поесть и заснуть ему не удастся. Невестка, наверное, уже вернулась с завода и принесла газету. Жена прочитала в газете о случае с «Битюгом» и, может быть, лежит теперь с больной головой. Никита Петрович фыркнул и заворчал:
— Поверила? Ну, и верь, гоп, верь и сыновьям на фронт напиши: вот, мол, батька вам про работу все расписывает, а сам в такую пору машины в ямы сажает и подводит завод. Пиши, чего ж. Раз в газетах пишут и на плакатах малюют, и ты пиши, пиши-и...
Никита Петрович хмыкал и посмеивался, будто речь шла о пустяке, но досада клевала сердце, и он сердился на самого себя: все оправдываешься? Черное хочешь сделать белым, а оно, гоп, не выходит и не выйдет: ведь «Битюг» в яме был, посадил его в яму ты, стало быть, в газете написали правду, но тебе не нравится это, ты рычишь...
— Правда? Гоп, где правда? — вслух возмутился Никита Петрович,— Правда — вот где, в сердце, а кто туда заглядывал? Грязью обмазывать, гоп, пальцами показывать — глядите, какой Вербовой! — это всякий может, а заглянуть, разобраться кишка тонка...
Никиту Петровича охватил приступ слабости, и слова спутались. Он остановился, притиснул к груди руки, сомкнул веки и шепотом брезгливо сказал самому себе:
— У-у, хрыч старый, раскудахтался. И в газете тронуть нельзя тебя, подумаешь, цаца какая...
Он перевел дыхание и с минуту вслушивался, как холод пощипывает края век. Затем ему почудилось, будто перед ним зажгли свет: в закрытые веками глаза вступила багровая мгла и зароилась золотыми, зелеными и голубыми пятнами.
— Вот еще морока.
Никита Петрович распахнул веки и встрепенулся: темноты уже не было. Под горою, на заводе, в доменной печи пробили летку. Расплавленная руда в ослепительных звездах бежала по желобу. И чем выше нарастал ее поток, тем шире охватывало багровое зарево цехи, прилегающие к заводу дома, улицы, мост. С моста свет перекинулся на пруд и побежал по простору. Его игра на снегу как бы разбудила домну на заводе, где работал он, Никита Петрович, и она тоже брызнула огнем. Ее зарево, разрастаясь, прыгнуло через дома и побежало к зареву над горою. Оба зарева сплелись, как бы подталкивая друг друга, взлетели кверху и встали над городом пламенными воротами...
ВЕСНОЙ[21]
За воротами завода Ивашку Тарасюка опахнуло дыханием распускающихся ветел и как бы перенесло к родному Донцу. Он окинул глазами блистающее звездами небо и зажмурился: ух, здесь только сегодня как следует грело солнце, а дома уже отцвели яблони и вишни, вокруг хат летают майские жуки, зацветает белая акация, калина, шиповник, мальва. Э-э, там уже купаются, там редиска давно поспела, кукуруза и подсолнухи поднялись по плечо...
Ивашка ринулся в глубину улицы, будто там под ветром шуршали и кукуруза и подсолнечники. В общежитии он выдвинул из-под койки свой сундучок, вынул чистые брюки, куртку, тетрадь с переписанными стихами и любимые книги. Книги были тяжелые. Ивашка со вздохом положил их в сундучок, а все остальное завернул в бывший материн ситцевый платок, перехватил узел поясом и порывисто начал выворачивать карманы. На одеяло полетели пропуска на завод и в столовую, карточки, билеты Освода, МОПРа, разные справки, записки. Ненужное он рвал, а нужное клал в сторону.
— Вот, вот! Фу, а сколько денег?
Он пересчитал скопленные за зиму червонцы, с улыбкой засунул их в потайной карман и нахмурился: денег хватит, но он может оказаться свиньей, а свиньей ему быть не следует. Чего ради?
Он хлопнул крышкой сундучка, с крыльца глянул на освещенную из окна березу в искрах первых листочков и, посвистывая, направился к общежитию девушек.
— Скажу, позову, а она пускай делает, как хочет.
Вари дома еще не было, и он зашагал к заводу. Все девушки в форме ремесленниц издали были похожи на Варю, и он кидался с одной стороны тротуара на другую. Его разбирали нетерпение и досада, а затем охватило беспокойство: а вдруг Варя пошла ночевать к какой-нибудь местной подруге и он сегодня не увидит ее? Он кусал губы, пинал ногами влажный тротуар и вдруг увидел Варю. «Вот ее ищут, а она с девчонками трещит».
— Где ты пропадаешь?! — закричал он.— Я ищу, ищу, тебя, иди скорее!
Голос Ивашки звучал необычно, и Варя, вспыхнув, отделилась от стайки подруг.
— Что такое? В бригаде что-нибудь случилось?
— Нет, поважнее дело, идем скорее. Вот сюда. Шагай, чего уткой переваливаешься?
В улицу ворвался ветер, и полы их шинелей затрепетали.
— Сейчас скажу, погоди, мешает этот громкоговоритель. Свернем сюда.
Но за углом кричал другой репродуктор: весенний воздух звенел от слов о том, что творится на фронте. Ивашка махнул рукою и пошел через дорогу.
— Что с тобою, Ивашка? Ты сегодня какой-то ненормальный. Ну, чего бежишь? Отдышись...
Ивашка сел на скамейку, заколебался, и лоб его стал влажным: а может быть, Варе ничего не надо говорить? Лицо его вытянулось, Варю охватила тревога, и она, чтоб ободрить Ивашку, провела пальцами по его руке.
— Ну, что случилось? Говори скорее, не тяни. Письмо от наших пришло?
Ивашка шевельнулся и взволнованно шепнул:
— Нет, сейчас скажу, погоди... видишь ли... да погоди...
Варя еще раз провела пальцами по его руке, он в ответ ладонью провел по ее руке и шумно перевел дыхание.
— Ну, чего молчишь?! — теряя терпение, возмутилась Варя.— Ну, что с тобою? Болен, что ли?
— Нет, я здоров. Видишь ли, я давно хотел сказать тебе, вчера и сегодня, на заводе хотел сказать, да все как-то боязно... Да погоди ты.
Ивашка не знал, с чего начать, лихорадочно взял Варину руку. Варя с негодованием вырвала руку.
— Ну, вот еще! Что тебе моя рука? Зачем звал?
— Хотел сказать, что уезжаю отсюда,— отрубил задетый за живое Ивашка и овладел собою.
— Куда уезжаешь?
— Назад, в Артемовку, к себе!— Варя взглянула Ивашке в лицо, и голос ее испуганно зазвенел:
— В Артемовку? Один?
— Нет, не один, с ребятами. Мы давно задумали это. Нам на Урале не по душе...
Ивашка зашептал, что немцев в Артемовке уже нет, что ребята уезжают туда почти всей бригадой, что вообще зря они поддались взрослым и поехали на Урал с училищем. Тоже нашли место! Уже весна, а тут везде стоит грязища. Говорили, что здесь и горы, и леса, и луга, и вода, и приволье, а на поверку — один холод да грязь. Воды вон какой пруд, а рыбы и за деньги не увидишь; кругом колхозы, а картошка дороже апельсинов. А в Артемовке теперь уже лето, поспевает все, там уже ходят в одних рубахах, там...