Мухаммед Диб – Большой дом. Пожар (страница 8)
От него, казалось, следовало ожидать быстрых движений, бойкой речи, а между тем походка у него была неторопливая, жесты — медлительные, но энергичные, голос — тихий. Жизнь его многим казалась весьма таинственной. Пятилетним ребенком он был увезен в Турцию — в период «великого переселения», то есть в войну 1914 года, когда военная служба стала обязательной и очень многие бежали из Алжира. В пятнадцатилетнем возрасте, живя с родными в Турции, он вдруг исчез, и один бог знает, куда девался. Несколько лет ни родители, ни единственная его сестра, оставшаяся в Алжире, не имели о нем никаких сведений. И семья вернулась из Турции, так ничего и не узнав о его участи.
И вот в один прекрасный день он снова появился в Алжире. Полиция уже следила за каждым его шагом.
Самое удивительное в нем было выражение светлозеленых глаз. Казалось, и людей и вещи он видел насквозь. Хамид говорил ясно и отчетливо, словно читая где-то вдали своими зоркими глазами те слова, которые он произносил. Его крупное лицо уже было прочерчено морщинами. Он начинал лысеть, и лоб от этого казался необычайно большим.
В карманах его широкого, сильно потертого серого пальто почти всегда можно было обнаружить растрепанные брошюры и книги, большей частью совсем рассыпавшиеся, с оторванной обложкой. Но ни одна страница у него не пропадала. Он как-то одолжил Омару книгу «Горы и люди»[5], и мальчик терпеливо прочел ее, страницу за страницей; чтобы одолеть всю книгу, ему понадобилось четыре месяца.
Вначале соседки спрашивали:
— Где он научился читать?
Они прыскали со смеху. Фатима, сестра Хамида, отвечала:
— Он сам научился. Если не верите, приходите и посмотрите.
Они тихонько подходили к порогу комнаты; самые любопытные приподнимали занавеску, закрывавшую дверь, и просовывали голову в отверстие, но тут же в смущении убегали. Хамид читал по ночам, при свете маленькой лампочки. Ночью наступало затишье. В Большом доме, весь день ходившем ходуном, после восьми часов вечера воцарялась тишина. Этого момента все ждали, чтобы спокойно вздохнуть.
Вечером женщины часто ходили подсматривать, что делает Хамид. Он всегда читал. Они убегали обратно, как вспугнутые птички, шурша юбками.
— Да, это верно!
— Мы видели собственными глазами.
Они смеялись. Но теперь уже не потому, что не верили. А просто потому, что в их представлении читать книги было для мужчины странным занятием. Почему среди всех известных им мужчин он один занимался чтением? Эти толстые растрепанные книги с бесчисленным множеством страниц, покрытых тесными рядами маленьких черных значков, — неужели можно в них разобраться?
— Чудной он человек, твой брат, — сказала одна из женщин Фатиме. — Ничуть не похож на наших мужчин. Что это он? В ученые, что ли, метит?
И покатывались со смеху.
Но стали относиться к нему с особенным уважением, с каким-то новым и непонятным для них самих чувством, более глубоким, чем то почтение к мужчине, которое они всосали с молоком матери. Хамид был для них человеком, который владеет какой-то неведомой силой. Он неизмеримо вырос в их глазах.
И мужья их тоже относились к нему почтительно. Да, наука пользуется у нас настолько большим уважением, что на этой струнке нетрудно бывает играть разным лжеученым и лжепророкам.
Хамид ничего не замечал. Так же, как не замечал он в первые дни и любопытства женщин.
До сих пор обитатели Большого дома не слишком интересовались Хамидом, он скорее забавлял их, хотя, к чести этих простых людей, надо сказать, что в их отношении к нему не было ни тени зубоскальства. Если он и вызывал в них любопытство, — а любопытны они были донельзя, — то совершенно беззлобное.
Говоря о Хамиде, они возвращались все к одному и тому же: зачем он столько читает? И на этот вопрос никак не могли найти удовлетворительного ответа.
— Да, — продолжала Зина, — мой муж был таким, как Хамид Сарадж.
Она говорила, захлебываясь, не давая Айни слова вставить. Сама того не ведая, она больно задевала этим Айни.
— Да, совершенно, как Хамид, — еще раз повторила женщина. — Он приходил, уходил, ничего не замечая, и так всю жизнь. Отдыха он не знал.
Лицо Зины омрачилось. Мало-помалу в душе ее поднимался глухой гнев, но его сковала усталость.
— Муж мой, точь-в-точь как Хамид, не знал ни покоя, ни сна. Он жил только собраниями, думал только о них. Целые дни, недели проходили, а я его не видела. Я ничего не могла сказать ему. Он говорил немного, с каждым днем все меньше. У меня не хватало духа сказать ему, что у нас нет ни куска хлеба. Он страдал. Иногда он принимался говорить. И казалось мне: вода побежала по сухому каменистому руслу. Он говорил, говорил… я не всегда понимала. Что я такое? Бедная женщина — и ничего больше. Необразованная. Как я могу разобраться? Со своих непонятных собраний он возвращался совсем другим, изменившимся. Какая-то мысль его беспокоила. Иногда я замечала в его взгляде радость. Мне становилось страшно. Бывали минуты, когда он не мог больше молчать. «Мы взяли верх, — говорил он. — Пришлось им сдаться!» — «Что за победа?» — спрашивала я. Он не объяснял. И не говорил больше ничего. Все о чем-то раздумывал. Сначала я подозревала, что он пьет или бывает у женщин. Чего только я ни воображала. Правду говоря, уж это было бы лучше, чем собрание в какой-нибудь лавке, в кофейне, в домах на далеких окраинах. Но нет! Тут я за него испугалась. О нем начала справляться полиция. Но я не смела рта раскрыть. И что сказать ему, Айни, сестра? Ведь видел же он, что мы чахнем от голода. Он многое понимал. Слишком многое. Он показывал дорогу другим. Люди приходили советоваться с ним. Но во всем, что касалось его самого, он оставался слепым. Он говорил: «Все эти собрания, эта беготня, долгие отлучки — все это для лучшей жизни». А если для лучшей жизни, то как же мешать ему? Особенно если это для того, чтобы облегчить жизнь бедным людям, сделать их счастливыми. Как он выходил из себя, когда я говорила, что он слишком отдается этим делам. Он, понимаешь ли, перевернул бы весь мир, если бы силы были… для этого он готов был умереть или я не знаю, что сделать. Что я смыслила во всем этом, глупая женщина? Я терпела и молчала. Когда дети плакали от голода, сестричка моя, я с ума сходила. Теперь-то они большие, как видишь, а тогда были совсем крошки. Что делать, как быть? Мы уже все продали, ничего у нас не было, ничего… Потом он умер. И оставил нас в такой нищете, что даже не на что было справить поминки.
В голосе Зины теперь чувствовалась не только неутихшая боль: он зазвучал торжественно, и казалось, что в комнате от этого посветлело.
— Если мой муж не мог найти работы, то уж никак не потому, что он был бесталанный или недостаточно сильный. Но в голове у него бродили всякие мысли.
— Конечно, все дело в этом! — вставила Айни, которая все время слушала Зину молча. — Он был сильный и способный, не сомневаюсь, — заявила она.
— Мысли его одолевали. Но винить его не в чем. Он хотел жить по справедливости. И всегда был честным, хорошим человеком. За что его корить?
— Нет, корить его не за что, — согласилась Айни и опять замолчала.
— Да, — продолжала Зина. — Кто же говорит, что он виноват?
— А кто же виноват?
— Ты спрашиваешь?
— Да, кто виноват?
Обе женщины не могли уклониться от вопроса, который они только что втайне задали себе.
Айни положила руку под голову, она так устала от всего слышанного, что растянулась на пороге комнаты, на том самом месте, где разговаривала с соседкой, и смущенно стала смотреть в потолок.
Зина поднялась. Айни слегка пожала плечами и сказала:
— Вот и пойми, кто виноват!
Соседка повернулась и ушла, качая головой.
После обыска, произведенного полицией, ни одно событие не нарушало будней Большого дома. Хамида Сараджа часто вызывали в комиссариат. Но это стало обычным явлением.
Медленно наступала весна. Она пробудила к жизни первые листочки, и они появились, хрупкие, дрожащие, на вьющихся виноградных лозах, которые оплетали весь двор.
Ее терпкое и сладостное дуновение незаметно проникло сквозь старые серые стены Большого дома; и от него у людей затрепетали сердца. Обитатели дома не сразу поняли, что же так взволновало их. А это была весна. Сперва эта радость едва ощутима, потом она ширится, полнится, переливается через край.
И вот уже август с его удушливым, все обесцвечивающим зноем пришел на смену сияющей весне.
У Омара начались летние каникулы: три месяца он и близко не подходил к школе.
Большой дом напоминал по своим размерам городок. Он был так велик, что трудно сказать, сколько жильцов нашли приют под его кровлей. По мере того как Тлемсен подвергался разрушению, прокладывались современные дороги, и новые здания оттеснили старые, беспорядочно лепившиеся где попало дома, так тесно прижатые друг к другу, что они составляли единое сердце — старый город. Большой дом, стоявший среди петлявших, как лианы, уличек, казался частью этого сердца.
Этот большой старый дом был предназначен для жильцов, искавших одного — дешевизны. Своим уродливым фасадом он выходил на узкую уличку. Сразу же от входа шел широкий темный проход, он спускался ниже уровня улицы, делал колено, скрывавшее женщин от взоров прохожих, и выходил во двор, похожий на античные, с водоемом посредине. Внутри двора на стенах был выложен крупный орнамент: синие изразцы на белом фоне. Колоннада из серого камня поддерживала расположенные по одну сторону двора широкие галереи второго этажа.