Морис Ренар – Повелитель света (страница 114)
Шарль держал голубые листы в ясном свете заката, различая всего одно слово, в котором для него заключался смысл не только этих четырех листов, но и всей этой трагической ситуации, – слово «невозможно».
И Шарлю казалось, что он слышит это ужасное слово, повторяемое всеми Кристиани и всеми Ортофьери, что сменяли друг друга начиная со 2 июля 1835 года, в том числе стариком Сезаром с его южным акцентом, стариком Фабиусом, вскидывающим пистолет, и заканчивая его матерью, которая вдруг привиделась ему стоящей прямо перед ним, поправляя свои ленты в волосах цвета воронова крыла, и кричащей, как и все остальные – Гораций и Наполеон Кристиани, братья Эжен и Ашиль, Адриан, его отец, павший на поле брани:
– Невозможно! Невозможно! Невозможно!
Словно все эти корсиканцы забыли, что со времен Людовика XV Корсика принадлежит Франции.
Глава 3
В кругу семьи
Поезд, которым Шарль Кристиани отправился в обратный путь, прибыл на вокзал Монпарнас лишь в девять утра. Он сильно опаздывал, многим пассажирам пришлось ехать стоя – люди возвращались из отпусков.
Шарлю, несмотря на самые искренние его старания, никак не удавалось выбросить из головы стремительные события последних дней; он то и дело вспоминал их и пытался проанализировать, снова и снова прочувствовать их горький и в то же время восхитительный вкус. Теперь он уже лучше объяснял себе кое-какие детали своего пребывания на острове Экс и столь памятно прерванного плавания. Глубочайшее смятение, в которое, представившись, он поверг мадам Летурнёр и Риту, объяснялось причинами, которые вовсе не были незначительными! И он понимал, почему так испугалась и встревожилась бедняжка Женевьева, увидев, как ее подруга пустилась в авантюру с одним из Кристиани. Понимал он и то, почему Рита дальновидно отказалась от морских купаний, проявив доброту и деликатность: она не хотела оставлять Шарлю слишком живое воспоминание о той, которую он никогда больше не увидит и чью натуру и темперамент (столь схожие с его собственными корсиканскими натурой и темпераментом) он тотчас же инстинктивно почувствовал.
В такие вот воспоминания он мысленно погружался, не в силах извлечь из них ничего, кроме некоего смутного и приводящего в уныние сладострастия. Прибытие в Париж лишь усугубило его тоску. Все ему казалось изменившимся, хотя он и не мог понять, как именно. Даже по возвращении из долгих странствий по далеким и экзотическим краям он едва ли настолько смутился бы из-за непривычной обстановки. Можно было подумать, что за эти несколько дней его память как-то деформировалась или же сам Париж претерпел таинственные и неуловимые изменения – в размерах, в характере погоды, тональности, уж и не знаю, в каких еще аспектах, которые вряд ли кто-то сумел бы определить. Все ему виделось более незначительным, жалким, мрачным; даже шум улиц сделался тоскливее и глуше, отчего на душе становилось тревожно, но причину этого он, как ни пытался, понять не мог. Он был глубоко опечален и ко всему безразличен.
Взяв такси, он назвал водителю адрес: улица Турнон, затем, по дороге, передумал и попросил отвезти его на набережную Малаке, где проживал его будущий зять, Бертран Валуа. Он решил, что прежде, чем предстать перед матерью, было бы неплохо переговорить с испытанным другом, человеком здравого ума и широкой души, всегда излучающим радость и веселье, – уж Бертран-то наверняка поднимет ему настроение. Шарль не готов был признаться себе, что ему просто нужно выговориться, воскресить события, рассказывая о них кому-то. И он не отдавал себе отчета в том, что, направляясь на набережную Малаке, уступает импульсу, толкающему нас всех, когда «что-то не ладится», к людям более удачливым, которые постоянно и во всем преуспевают и которым на первый взгляд всегда благоволит удача. Находясь рядом с этими баловнями судьбы, мы тешим себя иллюзией, что вот-вот тоже приобретем иммунитет ко всякого рода невзгодам и пополним наш запас уверенности в себе, сил и сметливости.
Бертран Валуа, этот жизнелюбивый литератор, был самим воплощением счастья. Его пьесы имели оглушительный успех; все его любили и радовались его достижениям. К тому же у него было открытое и приятное лицо, что лишь добавляло ему симпатий со стороны окружающих. Не то чтобы он был красив, собственно говоря (на его счастье, так как красота лишает мужчину множества преимуществ), но его приветливое добродушие располагало к нему мужчин, в то время как остроумная веселость обеспечивала успех у женщин.
Почему бы и не сказать, что лишь благодаря своей репутации, доброму имени и блестящим видам на будущее Бертрану Валуа удалось смягчить мадам Кристиани и добиться руки Коломбы? Его самого (помимо скромного происхождения) было не в чем упрекнуть, но вот его отец был найденышем и воспитывался в приюте, и мадам Кристиани, почитавшая предков, гордившаяся своей генеалогией, долгие месяцы колебалась, прежде чем дать согласие на брак дочери с молодым человеком, унаследовавшим лишь старинный перстень да старенькую трость. То были единственные предметы при новорожденном, которого в одно прекрасное утро 1872 года обнаружили кричащим в укромном уголке галереи Валуа дворца Пале-Рояль. Отсюда и фамилия «Валуа», которую Бертран носил вслед за отцом, обязанным этим исключительно звучному названию того места, где его оставили, и необъяснимой прихоти органов призрения. Так как, в конце концов, «Валуа» – фамилия историческая и, возможно, был некий риск в том, чтобы назвать так неизвестного мальчугана, способного впоследствии опорочить память о Людовике XII, Франциске I и Генрихе III, потомком которых, впрочем, он являлся едва ли.
И действительно, перстень – этот золотой перстень, покрытый черной эмалью с небольшим бриллиантом, этот перстень, который Коломба пожелала надеть в день помолвки, – указывал на происхождение отнюдь не королевское, разве что буржуазное. А трость – длинная трость с серебряным набалдашником, украшенным скромными гирляндами, – в этом плане вполне соответствовала перстню. Выполненные в стиле Людовика XVI, обе эти вещицы являлись, пусть и аллегорически, единственными «предками» Бертрана Валуа – и мы вынуждены отметить данное обстоятельство, чтобы читателю была понятна та манера, в которой Шарль Кристиани общался с молодым литератором. Он нашел Бертрана в кабинете его небольшой квартиры, где тот работал над комедией. Убранство комнаты радовало глаз и свидетельствовало о любви к комфорту. Из широкого окна открывался чудесный вид на Сену и Лувр. Что до самого Бертрана, то, уже тщательно выбритый, с медного цвета волосами, буквально прилипшими к черепу правильной формы, он был в выгодно подчеркивающем его тонкую талию элегантном домашнем халате, который мог бы вызвать зависть у любого киношного донжуана.
Заметив вошедшего Шарля, он живо направился к нему с распростертыми объятиями. И посетитель тотчас же почувствовал себя лучше, едва только увидел это радушное лицо, на котором выделялся нос гениального комика, нос, полный лукавства, с широкими крыльями, действительно заслуживающими это имя – «крылья», известный нос, задрав который покойный господин де Шуазёль[81] угадывал, куда дует ветер в Версале, нос знаменитых актеров, никогда не ошибающийся относительно театрального призвания. Вероятно, чуть крупноватый. Быть может, даже слишком вздернутый. Но в конечном счете замечательный – занятный, благородный, артистичный и задорный, из тех, которые обычно помещаются между двумя ясными глазами.
– Надо же! Уже вернулся? – воскликнул Бертран. – Я полагал… Но откуда ты вылез? Спал в ночлежке?
– В поезде.
– Что-то случилось? – спросил писатель, приподнимая брови.
– Случилось то, что ты не понимаешь своего счастья.
– Которого счастья-то? У меня его – вагон и маленькая тележка.
– Счастья, что у тебя нет предков, – произнес Шарль.
– Неожиданно!
– Подумать только, дружище, ты, такой смышленый, человек блестящего ума, – и жалеешь о том, что у тебя нет предков!
– Признаюсь честно: есть у меня такой непростительный недостаток.
– Да-да, я знаю. Я видел тебя грустным всего однажды: мы говорили о прошлом, о предках… Так вот сегодня, старина, я бы многое отдал за то, чтобы не иметь их вовсе!
– По крайней мере – известных, – заметил Бертран, – так как со времен Адама еще на найден способ обходиться без них в природе. Однако чем они тебе так не угодили, твои предки?
– Я говорю о Сезаре и последующих поколениях.
– Иначе говоря?..
– «Ромео и Джульетта». Капулетти и Монтекки. Догадываешься?
– Еще бы! Ты,
– Именно. Джульетту зовут Маргарита Ортофьери. Она – дочь банкира и прапраправнучка человека, убившего Сезара Кристиани.
– Ох уж эти корсиканские страсти! Вечно они все осложняют, – заметил Бертран. – Прости, что помянул корсиканцев, я не специально. Что будешь делать?
– Забуду. Выброшу все из головы.
– Стало быть, ты ей не нравишься?
– Да нет же! Очень даже нравлюсь; я в этом даже не сомневаюсь!
– Тогда – к черту эти распри мертвецов!
Шарль удивленно посмотрел на него:
– И это мне говоришь ты, Бертран? Подумай сам. Поставь себя на мое место. Я не раз от тебя слышал: в глубине души ты уверен, что являешься отпрыском старинного и знатного рода…