реклама
Бургер менюБургер меню

Морис Метерлинк – Из воспоминаний (страница 2)

18

Голосом, лишенным окраски, вялым, придушенным и, казалось, уже замогильным, он «рассказывал» нам рождающиеся творения. Наверное, свои фантастические видения он испытывал на нас. Так мы услышали самые чудесные страницы «Евы будущего», «Акедиссерила», в которых себя явила наиболее яркая, звучная французская проза из всего написанного со времен «Отходных молитв» Боссюэ[12] и великих писаний Шатобриана. Так мы узнали вторую часть «Жестоких рассказов», которые были собраны в книгу и опубликованы только после его смерти. Мы увидели, как из земли выходит проклятый призрак ужасного Трибулы Бономе, «убийцы Лебедей», адский Жозеф Прюдом, порождение последних лет девятнадцатого века, и вслушивались в его несравненный диалог с Доктором Ленуаром, в котором взволнованно и решительно, словно бы они могли существовать, основополагающие проблемы жизни обсуждали собеседники, один из которых находился на уровне смерти, а другой — под этим уровнем. Мы слышали убедительные, но неопубликованные тирады Акселя, и прочие фрагменты творений, которые Вилье так и не написал, и которые живут теперь только в нашей памяти. Я до мельчайших подробностей помню пародийное «Распятие» обезьяны, жестокая и грандиозная ирония которого вызывала леденящий ужас. Все потрескивало, словно искра на верхушке громоотвода.

Мистерии наши праздновались вполголоса, точно тайная месса, в темном углу зачумленной пивной, среди затхлой вони пива и кислой капусты, посреди распутных заигрываний и гнусного хохота сомнительных девиц, грохота голосов, заказывающих телячьи мозги под оливковым маслом или свинные ножки, стука кружек, сталкивающихся тарелок и жадное чавканье.

Мы ощущали себя существами, совершающими богослужение, причастными, даже не знаю какой, церемонии набожного кощунства по отношению к небесам, которые вдруг оказались для нас разверсты.

После закрытия пивной мы провожали Вилье до его временного жилища, а затем расходились по домам: одни оглушенные, другие — постепенно обдумывая и переживая в себе встречу с гением, живущим рядом исполином из иного мира.

Каждую ночь, под утро, мы пешком добирались до нашей бедной комнаты, в молчании преодолевая темный Париж, сгибаясь под королевской ношей спектакля и мысли, которыми нас обременил неутомимый волшебник и неисчерпаемый визионер.

Я могу назвать множество людей, живущих на пределе мысли, но я никогда не встречал второго такого человека, который бы нес на себе так же ясно и бесповоротно печать гения.

Я не верю безоглядно, что Вилье был падшим с небесного свода богом; подобного не происходит более, да не происходило никогда, и вряд ли когда-либо произойдет; скорее, его породила и неизвестно зачем послала сюда некая сочувствующая нам планета, гораздо дальше пошедшая в своей эволюции, чем мы.

Пусть и облеченный в вечность, Вилье был сыном своего времени, и характерные заблуждения конца столетия не миновали его. Теперь, по прошествии многих лет, яснее видно, в чем можно упрекнуть его творенья. Он был последним порождением постбодлеровского романтизма, и в прозе своей бывал натянуто однообразным или излишне пестрым, то здесь, то там разбрасывал лоскуты устаревшей выспренности, а его возвышенный слог порой создавал препятствия мысли. Ко всему вдобавок примешивался некий оккультный субстрат, который он вынес не из священных книг Индии, Египта, Греции или эзотерических палестинских комментариев[13], но из фальшивых, неполных или мнимых греческих и восточноалександрийских трактатов, в которых слились все религии мира и которые слепо восприняли некроманты Средних веков, розенкрейцеры семнадцатого века и каббалисты восемнадцатого.

Изъяны кое-где бросаются в глаза, но какова высота мысли, вновь зажигающей страницы, даже при беглом прочтении!

В его прозе звучит музыка, и не только фраз или образов, но так же и более высокая, чем позволяют масштабы человеческих ценностей, музыка мысли, которую нигде, как только у него, и не отыщешь, которая аккомпанирует ему, оправдывает, поддерживает, возвышает его слова, достигающие мест, недоступных прочим писателям, столь же великим, но более осторожным, чем он.

До встречи с ним я не пробовал писать, как многие, прочитавшие лучшие из стихов, следящие за годовыми колебаниями литературы, что идут то за Франсуа Куппе, то следуют за Жаном Ришпаном, Банвилем, Леконтом де Лилем и Эредиа, чтобы закончить подражанием Бодлеру, сдобренного творчеством Верлена или Малларме.

Только раз я попытался писать прозу, рассказ «Избиение младенцев» появился в основанном нами журнале «Плеяда»[14]. У журнала жизни было не больше чем у розы в стихотворении Малерба — «недолгие утренние часы»[15], или, если выразиться прозаически — шесть номеров. «Избиение» было вполне реалистическое, то есть я пересказал картину Брейгеля Старшего[16]. Но принцесса Мален, Мелисанда, Селизетта[17], как и прочие фантомы, выжидали своего часа рождения, уже дыша атмосферой, созданной во мне Вилье де Лиль-Аданом.

Книгопечатание

По возвращении в Бельгию, я завершил «Теплицы»[18], которые начал писать еще в Париже.

Я знал, что бесполезно обращаться к издателям. Они в ужасе разбегаются при одном только упоминании поэзии. Но где достать денег? У каждого из нас есть своя копилка в отцовском сундуке. Потихоньку от отца, который пустился бы в крик и мог потребовать объяснений, которые я затруднился бы дать, мне удалось-таки, при соучастии матери, завладеть своими капиталами. Но их оказалось недостаточно; тогда я добился участия сестры и брата: они дали мне ссуду под проценты, с постепенной и не очень скорой уплатой долга.

Один приятель по колледжу оказался обладателем маленького печатного станка для визитных карточек и циркуляров, и к тому же у него нашлась россыпь из нескольких сотен более-менее эльзевирьянских литер[19] и скромный пресс с маховым колесом, приводимым в движение не мотором, а усилиями человеческих рук.

Таким образом, два моих друга, Грегуар Ле Руа и будущий знаменитый скульптор Жорж Минне, стали типографами вместе со мной. Техническую работу выполняли отставной типографский мастер и его молодой ученик, а мы вращали маховое колесо. Приходилось работать по вечерам и ночами, потому как день принадлежал серьезным клиентам. Словом, полотна Гелдера[20] по сравнению с нашими муками показались бы приветливыми и даже радостными. Продать удалось всего дюжину экземпляров, и великие надежды, возлагаемые на это событие, обернулись гулом тщетных усилий.

Однако, рукопись «Принцессы Мален»[21], полностью завершенной, нетерпеливо дожидалась своей очереди. На сей раз речь шла уже не книжонке, сшитой из двух-трех листов, но о томе по меньшей мере в триста страниц. Расчитывать на сбережения брата или сестры более не приходилось: они и так сожалели о худо помещенных капиталлах. Я обратился прямо к матери, она, и я был в том прекрасно осведомлен, никогда и ни в чем не могла отказать своим детям. Я попросил у нее 250 франков на «Принцессу Мален». Мать не стала спрашивать меня, что это за принцесса, о которой она ничего не слышала, свалилась мне на голову, но пообещала снабдить ее деньгами к концу месяца, потихоньку подделывая хозяйственные счета. В те счастливые времена 250 франков творили чудеса.

Моя бледная девочка, принцесса из Иссельмонда, дождалась своей очереди и смело выступила навстречу славе или смерти. Ее рождение было и долгим, и трудным, — сказывался тяжелый характер эльзевирьянских литер, к тому же готовые страницы следовало еще разложить по экземплярам.

Мы отпечатали, сброшюровали книги и отдали их брюссельскому книгопродавцу Полю Лакомблю[22]. Он продал полтора десятка экземпляров, еще дюжину я разослал друзьям, в частности — Стефану Малларме[23], который в нескольких отточенных словах, весьма меня ободривших, подтвердил получение. Затем все замирает и рушится в могильную яму, зарезервированную за каждым начинающим поэтом.

Но вот, несколько месяцев спустя, неожиданное событие переворачивает дом вверх дном.

Это случилось в дивный летний праздный день, в самый разгар трапезы. Мы сидели за длинным столом в обеденной зале: родители, брат, сестра, я и дядюшка Гектор, случайно к нам заглянувший. Отец рукою мастера как раз разрезал жирненькую пулярку, выращенную и откормленную в нашем имении, когда на дорожке в саду мы увидели почтальона, вскоре лакей принес на подносе корреспонденцию, среди которой оказалось несколько писем и газета в бандероли, посланная лично мне. Я развернул ежедневный выпуск «Фигаро» и: Над двумя колонками на первой странице увидел набранную прописными буквами шапку: «МОРИС МЕТЕРЛИНК». Ошеломленный, ведь я не чувствовал за собою греха, что привел бы к подобной неожиданности, я бегло просмотрел статью, опасаясь встретить in couda venenum, обычной для французской прессы шпильки в адрес иностранца к концу статьи; я побледнел, покраснел, солнце слепило.

Отец заметил мое волнение:

— Что с тобой? Что это у тебя?

Не говоря ни слова, я протянул ему газету. Теперь он в свою очередь удивленно пробежал те же две колонки, в которых речь шла обо мне, и посмотрел на меня взглядом, в котором читался вопрос: как это только мне в голову пришло впутаться в подобное преступление? Отец свернул газету и, так же безмолвно, вернул мне. Мать решила, что с ее сыном связан какой-то скандал, но, конечно, не поверила и заранее уже меня простила. Дядя Гектор, который сидел рядом с отцом, успел прочесть статью из-за его плеча. Как человек практичный, он тотчас что-то в уме посчитал на будущее, и правая его рука сама потянулась к левой, словно бы перебирая воображаемые экю, дядя посмотрел на меня недоуменно и спросил шепотом: