Морган Мейс – Пьяный Силен. О богах, козлах и трещинах в реальности (страница 10)
Еще нам известно, что Анна Саксонская была у Вильгельма Молчаливого второй женой. Его первой женой была Анна ван Эгмонд. У них было трое детей. А потом она умерла. На момент смерти ей было двадцать пять лет. Говорили, что смерть Анны ван Эгмонд стала для Вильгельма Молчаливого тяжким ударом — что, в общем, неудивительно. Ну а второй брак с Анной Саксонской — брак, заключенный по большей части, а может, и исключительно, из геополитических соображений, — нетрудно представить себе браком на расстоянии, браком, в котором обе стороны блюдут дистанцию. Вильгельм Молчаливый, как можно предположить, после смерти первой жены так никогда и не смог по-настоящему полюбить снова. Годы между смертью первой жены и собственной гибелью Вильгельм Молчаливый посвятил политике и войне. Любви там места не было.
Анна Саксонская происходила из весьма состоятельной аристократической семьи, и у нее имелись в распоряжении земли, сбережения и интересы. Как и всем богатым людям во все времена, ей требовался юрист. Она наняла Яна Рубенса в качестве юридического советника. Чем именно дни напролет занимался юридический советник важной персоны из королевского дома в конце XVI века — не вполне ясно. Он помогал Анне Саксонской вести дела. Но чем бы он там ни занимался, он, как говорится, еще и приударил за ней. Или, может, она за ним приударила. Этого мы не знаем. Едва ли Ян Рубенс в таких обстоятельствах повел себя как человек амбициозный или хотя бы умный. Вильгельм I Оранский, позже вошедший в историю как Вильгельм Молчаливый, супруг Анны Саксонской, уж точно был бы от ситуации не в восторге. И поскольку, как мы уже убедились, неудовольствие Вильгельма I Оранского не предвещало ничего хорошего, не предвестило оно ничего хорошего и Яну Рубенсу, который за свои выходки провел сколько-то лет в тюрьме в ожидании казни.
Уже одно это свидетельствует о том, что между Яном Рубенсом и Анной Саксонской и правда могла быть любовь. Это заставляет предположить примерно такой сценарий: вот они вместе работают с какими-то юридическими делами, о которых вынуждена заботиться Анна, и вот некая сила, некий магнетизм начинает притягивать их друг к другу. Ян Рубенс начинает все чаще и чаще возвращаться мыслями к встречам с Анной Саксонской. Анна Саксонская просыпается среди ночи и ощущает в груди странную тяжесть от предвкушения, как будет корпеть над своими юридическими делами: она хочет проводить все больше времени с ним. Можно вообразить, как Ян Рубенс ведет утомительные и не очень-то убедительные беседы с законной супругой, будущей матерью нашего живописца Рубенса, и объясняет ей, что все эти юридические дела касательно Анны Саксонской становятся все более обременительными и требуют от него все больше времени и внимания.
Разве хоть одна сторона в такого рода интрижках пребывала когда-нибудь в полном неведении насчет происходящего? Пожалуй, мы о таком всегда знаем — все всегда знают. И все-таки приходится ломать комедию со все более тщетными объяснениями и все более отчаянными попытками убедить всех и вся, что там «ничего такого» нет, — тогда как предельно ясно, что там «что-то такое» есть. Вот и все, что нам остается: эта комедия и разные роли в ней, и еще неспособность нащупать конкретный язык и конкретный набор действий, которые сорвали бы маски и открыли бы реальное положение дел. Но, быть может, нам и не хочется срывать маски, ибо все, что у нас есть, — это роли в комедии; и, в общем-то, либо они, либо бездна.
Как бы там ни было, интрижка между Яном Рубенсом и Анной Саксонской переросла во что-то серьезное, однажды о ней узнал Вильгельм Молчаливый и заключил обоих под стражу. Их собирались предать мечу, или срезать им лица, или залить им в пятую точку кипящее масло, или казнить как-то иначе, как бы понравилось тогдашней публике, — нелишне упомянуть, что она, как кажется, получала от таких зрелищ искреннее удовольствие.
Однако в итоге их не казнили. Случилось другое. Ян Рубенс выжил, вернулся к жене Марии, и они стали родителями Питера Пауля Рубенса, который однажды переедет назад в Антверпен и построит там дом — в этом разрушенном городе, зажатом в тисках исторических и географических интриг Бурбонов и Священных Римских Габсбургов и голландцев с их восстанием.
IX. У цивилизации есть пределы. Мы боимся этих пределов. А еще — мы стремимся к этим пределам
Если отмотать все сильно назад, ко временам еще до конфликта между Бурбонами и Священными Римскими Габсбургами, — а эти времена при перемотке вперед напрямую ведут к событиям Наполеоновских войн и затем истории основания Германской империи, которая так вдохновила и одновременно разочаровала Ницше, — если очень быстро мотать сквозь века и столетия, ко временам еще до того, как в эпоху открытия и изобретения греческой трагедии древние греки рассказывали истории и легенды про Силена, стоит миновать эту черту — и все полностью распадается. Вы погружаетесь в своего рода черную дыру — место, где нет ничего вообще.
Много лет тому назад, если отматывать эту конкретную историю до упора, цивилизации Восточного Средиземноморья были уничтожены народами моря. Это была гомеровская эпоха — но не эпоха, когда жил Гомер, а эпоха, когда возникли истории о гомеровских героях. Это времена Агамемнона и Трои. Едва назовешь эти имена — и от них уже веет тайной и великолепием, не так ли? Мы буквально только что говорили про Вильгельма Молчаливого и Анну Саксонскую, но стоит лишь чуточку сменить исторический регистр — и вот мы уже приходим к имени Агамемнон и к месту, которое называется Троей. Это времена микенской цивилизации и хеттской цивилизации. Кто такие народы моря, спросите вы? Этого мы не знаем. Вся эта история уходит корнями в далекое прошлое. Она отсылает к эпохе героев, к Восточному Средиземноморью бронзового века.
Но однажды в XIII веке до нашей эры стало твориться всякое нехорошее.
В годы вплоть до XIII века до нашей эры область Греции и те регионы, где сейчас Турция, были весьма процветающими. Великая микенская цивилизация ковала свое величие. Великая хеттская империя со стороны Ближнего Востока была еще более великой и останавливаться в развитии не собиралась. Росло население, строились великие города. Просто гляньте, сколько сокровищ в шахтовых могилах там продолжают находить археологи. Великие цари Восточного Средиземноморья. У них было что схоронить из ценного. Они строили себе дворцы. Они захватывали рабов, и у них было чем занять этих рабов после того, как они их захватили.
А затем все это благополучие начало таять. Может, слишком быстро росло население. Может, разруха началась с серии природных катаклизмов. Может, после нескольких лет скудных урожаев случался голод. Возможно, одно наслаивалось на другое. Возможно, великая война против Трои, о которой спустя пятьсот лет или около того споет незрячий поэт Гомер, — возможно, этот поход имел место, когда годы упадка только начались и набеги на близлежащие города казались все более привлекательной опцией.
Это, кстати, не выдумка. Не выдумка, что реальная группа реальных людей на этой самой земле, где сегодня, к примеру, обретается город Антверпен, на этой самой земле более трех тысяч лет назад группа людей и правда решила собрать войска и отправиться в поход против настоящего города Трои. Они это сделали. Она и правда была, Троянская война. Мы никогда не узнаем толком, какой она была на самом деле. Но она была. Когда те мужчины вернулись из Трои, дела на родине шли не очень. Города-государства Греции вцепились друг другу в глотки. Все эскалировало по какой-то неумолимой логике, логике эскалации. Всякий, кто испытывал эскалацию в любом виде, знает, что в ней есть своя внутренняя логика. Если вы проходили через эскалацию в каком угодно ее изводе, то знаете это чувство. Небольшая эскалация ведет к еще большей эскалации, а та — к еще большей. Мне кажется, что, когда такое начинается, это чувствуешь. Еще мне кажется, что это чувство эскалации становится соблазнительным — на свой, ужасный манер. Мне кажется, что многие человеческие существа, когда начинают предчувствовать эскалацию, возбуждаются по этому поводу, даже если от этого им неловко и они не очень-то это между собой обсуждают. Но от идеи эскалации они возбуждаются — даже притом, что им страшно. Что-то их тянет на дно, какая-то страсть к разрушению. Мне кажется, что от возможности эскалации и сопутствующего насилия в женских и мужских сердцах начинает укореняться какое-то ликование, какой-то едва ли не эротический дух. Может, это чувство нам очень даже знакомо. Может, это то самое, что показывает нам сатир, выражение его лица на картине Рубенса — желание проваливаться в тартарары, все ниже и глубже.
Грекам — микенцам на излете бронзового века — это чувство должно было быть хорошо знакомо. Был им ведом и страх перед ним. Есть ли страх более реальный, чем тот, который охватывает, когда ощущаешь реальность эскалации? Полагаю, что нет. Этот страх тем ужаснее, что в нем сокрыто желание. Раз так, пусть война — говорите вы. Пусть все рухнет. Пусть разверзнутся небеса. Эскалируем дальше.
А потом, когда маховик уже завертелся, вам хочется сдать назад. Вам хочется вернуться домой, к теплому очагу. Но уже не получится. Эскалация зашла слишком далеко. Размышляя о такой эскалации, я иногда вспоминаю Варшаву. Я думаю о людях, которые выбирались из-под руин Варшавы в конце Второй мировой — после того, как Гитлер залез в тот вагон поезда, чтобы принять капитуляцию французов в том самом месте, где немцы подписывали Версальский договор после своего поражения в Первой мировой. Вторая половина Второй мировой — это период чудовищной эскалации.