Мор Йокаи – Призрак в Лубло (страница 37)
Олай-бек осклабился и, вскочив на ноги, вскричал:
— Это она, вернее, он? Господин Михай Лештяк, взгляните на нее! Эта девица однажды была у меня в лагере и назвалась вашим именем. Пусть мои глаза никогда не увидят Мекку, если это неправда!
Поросноки и Агоштон впились взглядом в Лештяка, который смутился и покраснел до ушей (это была его слабость); он уже заколебался: признаться ему или нет?
Но Цинна грустно покачала головой и возразила беку:
— Я никогда не видела тебя, добрый человек.
Лештяк с благодарностью посмотрел на нее, как бы говоря: «Что ж, ты еще раз выплатила мне свой долг!» — но тут же прошипел сквозь зубы:
— Все рушится, все потеряно!
— Что тебе нужно, дитя мое? — обратился к цыганке Ференц Балог из Сентеша. — Почему ты на коленях?
Из груди девушки вырвался надрывный стон:
— Я — причина всему. Это моя вина…
— Да в чём же, красавица ты моя? — ласково спросил цегледский кондитер.
— Я отдала ключ от кованого сундука Матяшу Лештяку, к которому приходили люди из другого города просить, чтобы он сшил им за пять тысяч золотых такой же кафтан, как наш.
Зловещий ропот негодования последовал за этими словами. Бургомистр отвернул к стене побелевшее лицо. Такого удара он не ожидал.
— Как ты осмелилась это сделать? — взревел Поросноки.
— Будь откровенна и покайся. Чистосердечное признание смягчает вину!
Цинна прижала руки к сердцу; длинные шелковые ресницы ее задрожали. Ей хотелось провалиться сквозь землю от стыда. И все же в этот роковой час она должна была сознаться во всем!
— Потому что я люблю, люблю Михая Лештяка больше жизни, больше всего города! Из тех денег старик предназначал четыре тысячи золотых мне, чтобы сын его, невестой которого я считаюсь вот уже два с половиной года, женился на мне. До сих пор он не сделал этого лишь потому, что мы оба — бедны. Я поверила словам старика и отдала ему ключ.
Бледное лицо Цинны разрумянилось, из белой лилии оно превратилось снова в розу, но только на одно мгновение.
— Какое несчастье! Какое несчастье! — запричитал почтеннейший Агоштон. — Лучше бы уж я до смерти своей оставался в Ваце.
— Дальше, дальше! — подгонял девушку Поросноки.
Лештяк судорожно вцепился рукой в спинку кресла; все закружилось у него перед глазами; как маленькие чертики, насмешливо затанцевали круглые буковки, в изобилии рождавшиеся под пером нотариуса на бумаге протокола. Он закусил до крови губы: «Ох, только бы выдержать еще полчаса, не показать своей слабости!»
— Дальше? — еле слышно переспросила Цинна, сломленная и измученная. — Ну да… Что же было дальше? — Она потерла рукой свой гладкий, как мрамор, лоб. — Он ходил в ратушу, брал на ночь из сундука кафтан домой, смотрел на него, как на образец, и шил другой, подобный ему. Прошлой ночью заказчики получили кафтан.
— Все ясно, — пробурчал Поросноки. — Старик был горд и тщеславен — желая показать, что оба кафтана совершенно одинаковы, он надел на себя новый, — чтобы упиться признанием своего таланта.
— А кто же были заказчики? — спросил Бёрчёк из Сегеда, подумав про себя: «Не наши ли?»
— Не знаю, — ответила Цинна. — Покойный тоже не знал. Все делалось втайне. «Какой-то далекий город», — говорил он мне.
— Мы должны найти этот город, — скорбно проговорил господин Агоштон.
— И мы найдем его, — ответил бургомистр тихим глухим голосом. (Это были его первые слова после признания Цинны.)
— То ли найдем, то ли нет, — горько отозвался со скамей для публики почтеннейший Пермете, — а пока, сударь, будьте мужчиной, вынося приговор… если сможете, конечно.
Господин Пермете словно влил в жилы Лештяка свежей горячей крови. Это его-то, Михая Лештяка, уговаривают быть мужчиной?!
Глаза бургомистра сверкнули.
— Да, я буду им! — сурово промолвил он, доставая из кармана скрепленный печатями указ.
Лештяк встал и начал торжественно читать:
— Мы, Леопольд Первый, божьею милостью император австрийский…
Он задыхался, голос его перешел в хрип, руки дрожали; ему не хватало воздуха, и он передал указ Агоштону:
— Прочтите, сударь. — Потом обессиленно добавил: — Ведь и я — всего лишь человек.
Но тотчас же, будто устыдившись своих слов, приказал Пинтё:
— Распахните окна! Мне стало дурно от… от спертого воздуха.
Тем временем Агоштон огласил указ монарха, согласно которому за воровство и измену на территории Кечкемета разрешалось немедленное судебное разбирательство и городской суд облекался властью решать вопрос жизни или смерти горожан.
— Начнем голосование!
Первое слово принадлежало Поросноки:
— Эта девица предала город. Я приговариваю ее к казни через отсечение головы.
Затем высказался господин Бёрчёк.
— Обезглавить! — бросил он коротко.
Моллах Челеби сказал так:
— Она сделала это из любви. Не виновна!
Очередь дошла до достойного Ференца Балога.
— Она не знала, что своим поступком навлекает смертельную опасность на город. Пусть в монастыре замаливает свой грех!
Наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как стучат сердца и даже как в одном из окон бьется о стекло залетевший в комнату мотылек. Два голоса требовали смерти, два — сохранить жизнь.
Наступил черед цегледского пряничника. Он так долго раздумывал, что даже чуб взмок.
— Хватит с нее тюрьмы, — с трудом выдавил он из себя.
Легче стало дышать тем, чье сердце, проникшись жалостью, склонялось к помилованию девушки, тем, кто не желал, чтобы эту дивную белую шею скосил топор палача.
Оставался еще господин Агоштон.
— Смерть ей! — жестоко прошипел он.
Снова голоса разделились поровну. Решать должен был председательствующий. Какой страшный миг!
Михай Лештяк встал, усилием воли совладал с собой, упругим движением распрямил он свою статную фигуру, спокойно и неторопливо взял в руки булаву, лежавшую на столе рядом с саблей, и повертел ее в руках.
Вдруг раздался треск: булава была сломана.
— Смерть, — ясно и отчетливо проговорил Лештяк. Девушка в ужасе взглянула на него и, издав душераздирающий крик, лишилась чувств.
Из публики донеслось шиканье, но его заглушили возгласы восхищения.
— Все-таки он великий человек! — шептали один другому кечкеметцы.
— Дурной человек! — пробормотал Моллах Челеби.
А Лештяк, ни на кого не обращая внимания, оставил председательское место: теперь его уже ничто не связывало. Он склонился к своей возлюбленной, приподнял ее, поцеловал и прошептал ей на ухо:
— Не бойся, я спасу тебя.
— Смелый человек, — тихо заметил своим коллегам почтенный Пермете.
А смелый человек твердым мужественным шагом оставил залу, словно ничего не случилось, пошел домой и, запершись в комнате один на один с обезглавленным трупом старика, в течение нескольких часов разговаривал с ним: