Мор Йокаи – Похождения авантюриста Гуго фон Хабенихта (страница 5)
— Не чуждался колдовства.
— Decimo sexton sorcelleria!
— Заключил пакт с дьяволом.
— Decimo septimo pactum diabolicum implicitum.
— Был фальшивомонетчиком.
— Decimo octavo adulterator monetarum.
— Возвещал новую религию.
— Decimo nono haeresis! Schisma!
— Врачевал ядовитыми снадобьями.
— Vigesimo veneficus!
— Предал врагу вверенную мне крепость.
— Vigesimo primo crimen traditorum.
— Ел человечье мясо.
— Vigesimo secundo antropophagia! Cannibalismus! — громко возгласил советник и положил тяжелую руку на пачку листов. Пот струился с его массивного лба.
— Это все, наконец? — устало вздохнул советник, и пристрастно допрашиваемый ответил резким хохотом. На сей раз смеялся только он один. Подручный палача неверно истолковал жест советника и круто затянул веревку, которая опутывала руки и ноги обвиняемого, так что смех перешел в тягостный вопль, словно его щекотали и душили одновременно. А ведь советник всего лишь хотел дать понять, что на сегодня допрос окончен и обвиняемого можно вернуть в камеру.
Дело выходило весьма примечательное. Этакое нагромождение преступлений! Субъекта сего надлежало проштудировать досконально.
Самому князю стала любопытна связь вышеназванных титулов и преступлений, и он приказал не начинать следующего допроса без его сиятельного присутствия.
Обвиняемый имел недурные основания для смеха: ведь пока судьи подробно разберут его двадцать два преступления, французы вполне успеют взять Кобленц, выпустить его из темницы и спасти от мучительной смерти.
Как следует поступить с таким человеком?
Казнить, вне всякого сомнения, но каким способом? Трудный вопрос.
Если бы ограничиться первоначальным обвинением — сговор с врагом и предательство, — то приговор однозначен: расстрел. «Лицом к стене, пли!..» Но при таком скоплении преступлений выбор казни чрезвычайно затруднителен для судьи. Разбойнику полагается колесование. Живущему в дву-, трех-, четырех-, пяти-, шестибрачии — рассечение на столько же частей. Цареубийцу надлежит разорвать, привязав руки и ноги к четырем лошадям. Хорошо, но как это устроить, если его уже разделали на шесть частей? За подделку свидетельств отрубают правую руку, служителя сатаны сжигают на костре. Но в таком случае невозможно истолочь его живым в ступе — справедливое наказание за убийство супруги. И если даже казнить его всеми способами и заслуженно, то как предать голодной смерти, предписанной людоеду?
Князь принял соломоново решение:
— Поставим злодея перед судом. Пусть он подробно расскажет о всех своих грехах. И пусть возмездие будет соответствовать тяжелейшему.
С таким решением даже советник согласился.
Судьи единодушно решили с первого же дня допроса не применять дыбу, ибо преступник, истощив свои силы, не сможет выдержать длительной беседы. Уместней всего пытка водой, а именно: лежащему на спине обвиняемому засунуть рожок в рот и накачивать водой, дабы вынудить его к полной откровенности.
— Не пойдет, — заметил князь. — Когда пьешь воду, ну какая радость рассказывать. (Я по себе знаю.) Надо подвергнуть его моральной пытке. Приговор должно тотчас объявить и посадить осужденного в камеру смертников. В этой камере злодей проведет горькие часы раскаяния. Народ, который столпится поглазеть на него, принесет хлеба, вина, мяса — ему в утешение. Тем самым его содержание ничего нам не станет. Человек, досыта поевший и хорошо выпивший, и говорит хорошо. Потом снова отошлем его в камеру смертников и так далее, пока он не продиктует в протокол рассказ о своих преступлениях до последней йоты.
Судьи одобрили решение князя, только советник разворчался: этот двадцатидвукратный лиходей заживет куда приятней, нежели все его судьи — ведь мы во время осады мыкаемся на хлебе и воде. Синдик успокоил его: не будем завидовать бедняге в его маленьких радостях между темницей и виселицей. Подумайте, господин коллега: сегодня мне, завтра тебе.
Часть вторая
У РАЗБОЙНИКОВ
Пещера Пресьяка
Я был штандарт-юнкером кайзеровской армии полка генерала Мельхиора фон Хатцфельда. (Так начал свою исповедь Гуго, когда его в первый раз вывели из камеры смертников и предстал он перед судом.) Моя отличная служба и особенная ловкость в обращении с пушками побудили генерала при осаде Кракова произвести меня в констаблеры.
В ту пору город занимал трансильванский князь Дёрдь Ракоци, который заключил союз со шведами для завоевания Польши. Полякам приходилось уже совсем туго, когда им на помощь подошли кайзеровские войска.
Я не собираюсь долго задерживаться на осаде Кракова, дабы у господ судей не возникло подозрение, будто я, перечисляя второстепенные события, намеренно тяну с признанием. Расскажу только о фактах, имеющих к делу прямое отношение.
Во время осады я познакомился с дочерью одного польского дворянина, и она в меня влюбилась. Был я тогда парень видный и недурен собой.
Девице той едва сравнялось шестнадцать, была она писаная красавица, пылкая, черноокая. Если верно помню, звали ее Маринка. От нее научился я польскому и еще кой-чему, роковому на всю мою жизнь. Страсти к женщинам.
Во время осады посылал меня генерал на разведку венгерских позиций. Я единственный дерзал добираться по ночам до предместий Кракова и делал это вполне охотно: ведь меня ждала там возлюбленная. И не ради золотых монет генерала ночь за ночью рисковал я своей головой — мне светили глаза прекрасной Маринки, она босая подкрадывалась к воротам замка, чтобы никого не разбудить.
Однако экономка, старая ведьма, пронюхала о наших тайных свиданиях и намекнула, надо полагать, своему хозяину.
Однажды ночью, когда Маринка в комнатке, озаренной луной, учила меня фразе «kocham pana z calego serza» (люблю тебя всем сердцем), услышали мы, как заскрипела лестница, ведущая в первый этаж: с грозным ворчанием поднимался по ступеням старый пан.
Я перепугался не на жизнь, а на смерть.
— Не бойся, — шепнула мне девушка. — Иди спокойно старику навстречу и на все его слова отвечай: «Един господь и другого нет!»
Она вытолкнула меня за дверь, закрылась у себя в комнате, а я остался в коридоре.
Старый пан с трудом тащился по лестнице, на мое счастье, ступая лишь одной ногой и приволакивая другую — та не сгибалась по причине простреленного колена. Мне хорошо была видна его суровая квадратная красная физиономия, потому что одной рукой он сжимал большое ружье с дулом наподобие фанфары, а в другой держал горящий фитиль, который все время раздувал, чтобы тот не погас. Свет фитиля, должно быть, его слепил — он заметил меня, лишь когда ружье ткнулось мне в грудь. Тут заорал он хрипло и гневно:
— Кто там? Стой!
Я отвечал, как научила меня девушка:
— Един господь и другого нет!
А что было делать?
Старик неожиданно заулыбался, притопнул фитиль сапогом, повесил ружье на руку, хлопнул меня по плечу, схватил за руку и, называя братцем, повел по трескучей лестнице вниз, к себе в комнату, где в камине горел яркий огонь, усадил на покрытую медвежьей шкурой скамью и протянул узкогорлую флягу с вишневой настойкой. Сам же он вытащил небольшую книгу, которую при желании можно было сунуть за голенище сапога, и начал из нее почитывать. Все в том смысле, что святая троица-де абсолютно бесполезна, ибо для немногих событий, свершающихся в сегодняшнем мире по божьей воле, достаточно и одного-единственного господа.
От этаких кощунств волосы у меня на голове встали лыбом. Лишь теперь я понял, в какую сеть угодил. Отец моей Маринки был еретик-социнианец, более того, учитель секты, и он явно вознамерился сделать меня прозелитом. В Польше религия Бландраты[3] широко распространилась и, поскольку еретики жестоко преследовались, учение вели тайно. Дом старого поляка был одним из пунктов, где набирали прозелитов. Когда старик решил, что я достаточно просвещен, достал он толстенную книгу, велел положить на нее руку и дать клятву. Ну и сел я в лужу! Отказаться — значит признать, что я здесь ради его дочери; внушительное ружье стояло у него за спиной, и старик моментально мог командировать меня на небеса.
Поклясться — ада не миновать. Как быть?
Сей момент прямиком на небеса, либо в преисподнюю обходными маневрами, без спешки-горячки?
Молодость взяла свое. Жаль стало красивой кудрявой головы — я выбрал последнее. И зачастил в дом старого поляка, где еженощно собирались социниане.
В качестве неофита я имел право находиться в собрании только на псалмопении. Пока шла проповедь, меня посылали часовым — своевременно сигнализировать в случае опасности. Это меня очень устраивало: во время проповеди я отнюдь не торчал у ворот, а взбирался по ореховому дереву, росшему под окном моей возлюбленной, и проникал к ней в комнатку, дабы получить osculum cahritatis.[4] На ночь старик запирал дверь Маринкиной спальни, полагая эту меру достаточной для спокойствия семьи. И пока мудрецы обсуждали догму о единственном боге, мы, скудоумные, совершенствовались в догме страстного единения двух сердец, пребывая в уверенности, что до конца contio[5] старик не пожалует.
Однажды наше собрание пополнилось новыми участниками. Группой венгров из Кракова — ярых социниан. Старик принял их с радостью, особенно когда узнал, что у них в Трансильвании религия социниан очень распространена и даже сам князь ее исповедует. Если он станет польским королем, еретиков не будут преследовать, и церковь отойдет к социнианам. Генерал, услышав новости, от злобы подпрыгнул чуть не до крыши палатки: «Отлично эти чертовы мадьяры набирают сторонников. Если они договорятся с польскими еретиками, их из страны никакой силой не выпрешь!»